ПОЗНАВАТЕЛЬНОЕ Сила воли ведет к действию, а позитивные действия формируют позитивное отношение Как определить диапазон голоса - ваш вокал
Игровые автоматы с быстрым выводом Как цель узнает о ваших желаниях прежде, чем вы начнете действовать. Как компании прогнозируют привычки и манипулируют ими Целительная привычка Как самому избавиться от обидчивости Противоречивые взгляды на качества, присущие мужчинам Тренинг уверенности в себе Вкуснейший "Салат из свеклы с чесноком" Натюрморт и его изобразительные возможности Применение, как принимать мумие? Мумие для волос, лица, при переломах, при кровотечении и т.д. Как научиться брать на себя ответственность Зачем нужны границы в отношениях с детьми? Световозвращающие элементы на детской одежде Как победить свой возраст? Восемь уникальных способов, которые помогут достичь долголетия Как слышать голос Бога Классификация ожирения по ИМТ (ВОЗ) Глава 3. Завет мужчины с женщиной 
Оси и плоскости тела человека - Тело человека состоит из определенных топографических частей и участков, в которых расположены органы, мышцы, сосуды, нервы и т.д. Отёска стен и прирубка косяков - Когда на доме не достаёт окон и дверей, красивое высокое крыльцо ещё только в воображении, приходится подниматься с улицы в дом по трапу. Дифференциальные уравнения второго порядка (модель рынка с прогнозируемыми ценами) - В простых моделях рынка спрос и предложение обычно полагают зависящими только от текущей цены на товар. | Спор поколений: вместе и врозь. Б.Екимов «Про чужбину» ПРО ЧУЖБИНУ Из этого текста можно взять аргументы: 1.К проблеме развала российской деревни. 2.Любовь к Родине. Все слушали Васю, даже адрес записывали, но никто не поехал за ним: хлеб надо сеять, детей поднимать. 3.Стремление человека жить за счет других, пусть в немецкой тюрьме, но на "легких хлебах". 4. Отношение к матери... В конце декабря объявился на хуторе Вася Колун. Он всегда старался подгадать к празднику: Рождество ли, масленица, Пасха, Троица, когда сам Бог велит погулять. Околачивался Вася в последние годы в райцентре да в городе: шоферил, чем-то торговал (не от себя, конечно), машины ремонтировал. Словом, на все руки. Как, впрочем, и многие нынче. Колхозам — конец. В городах заводы стоят. Вот люди и применяются. Тем более молодые. А Васе Колуну — лет тридцать. Разведенный. Сам себе голова. Где-то мыкается; порой к матери приезжает. Поживет — и снова нет его. Бывает и при деньгах, шикует. А чаще материнский загашник проверяет да отъедается на деревенских харчах. Нынче Вася под Новый год подгадал. Как раз приморозило, снег выпал. Он и объявился. Приодет: новая зеленая куртка-пуховик, такая же шапка с козырьком и наушниками, высокие ботинки со шнурками. А морда, словно у кота, круглая. Сразу видно: не голодал. Автобус из райцентра останавливался возле бригадной мастерской и гаража. Там вечно люди толклись. Васю Колуна сразу углядели. Да он и сам подошел, поздоровался с земляками. — Откуда, Васек? — спросили его. — Морду наел. Либо с курортов? — Из тюрьмы. Шутку поняли. — Подскажи адрес. Мы тоже туда. Всем кагалом. — Кагалом не советую. Получится групповая, — предупредил Вася, но адрес дал: — Шварценпумпе. — Это где ж такое? — опешили. — Федеративная Республика Германия. Народ смолк. Вроде шутит мужик. Но вид не шутейный. Из сумки поллитру достает. Значит, с прибытием, как положено. Разлили. Выпили. Кое-что прояснилось. Оказывается, наняли Василия какие-то чечены ли, грузины перегонять машины из Германии к нам. На самолете — туда. Там дают машину. Гони. В Белоруссии забирают. Три штуки он пригнал. На четвертой немцы тормознули на границе. В компьютере его имя. Плати штраф, триста марок. За что, не понял. Да и денег нет. Дали два месяца тюрьмы. Отсидел в этом самом Шварценпумпе. Это — прояснилось. Поверили в тюрьму. Дело житейское. На ком греха нет! Кое-кто сутки сидел, а кое-кто и побольше. Тут у себя никому ничего не докажешь, а там — и вовсе. Тем более с чеченами связался. Словом, поверили. И в Германию, и в тюрьму. Но вот дальше Колун такое понес, что пришлось его останавливать. — Телевизор, — говорит, — в камере. Цветной, одиннадцать программ показывает. Гляди хоть круглые сутки. Камеры на двоих, на троих. В каждой — туалет, душ с горячей водой. — Хорош, — сказали ему. — Вася, ты поплыл. Иди к маме и отсыпайся. Брехунов в округе хватало. Но не таких. Тем более когда о тюрьме поет. Чего-чего, а про тюрьму на хуторе знали не понаслышке. Костя Шамин три года отсидел за родную тещу. Иван Быков, как говорили, за любовь к сложной бытовой технике. Три холодильника из Дома быта упер, в райцентре. Николай Мазаев отсидел восемь лет. “За дело”, — коротко отвечал он любопытным. Так что про тюрьму, про зону, про тамошние порядки кое-что знали. И конечно, лапшу на уши вешать не позволили. Цветной телевизор... На двоих камера... Горячая вода, туалет... Как говорится, брехать бреши, но знай меру. Хутор, конечно, хутором, но не такие уж тут дуболомы живут. Кое-что понимают. Словом, направили Васю домой. Проспись, парень, а потом приходи. Гостям всегда рады, особенно если с бутылкой. Прогнать-то человека прогнали, и он ушел. Нормально. И не качался. Значит, не больно пьяный. И после его ухода появились кое-какие сомненья: — Все же — заграница... Капитализм... Придуряются. По телевизору глянешь... — По телевизору чего хочешь можно показать. Пропаганда! Они ведь ныне нас туда агитируют. В свою веру. Вот и стараются! — Карахтинцев из Вихляевки ездил с женой, к ее родне, в Германию. Тоже рассказывают... И тут неожиданно взорвался Николай Мазаев. — Все это — лажа, тухта! — кричал он. — Фуфляк! Полощет мозги! Простыночки! Телевизор! Я от и до прошел, от звонка до звонка. И пересылку, и “крытку”, и зону! Всего навидался, нанюхался, накушался! Парк культуры и отдыха! Да там гнобят хуже нашего. Потому что там — порядок, а не кильдим. Там все полицейские — амбалы, рост не ниже ста восьмидесяти. Будут они с тобой цацкаться. Там — дисциплина! Обычно мужик неговорливый, Николай аж трясся — видно, задело его. Еле успокоился, напоследок твердо сказав: — После работы идем к Васе. Пусть попоет, салажонок. И я его расколю. Отцом-матерью клянусь, я его выведу на чистую воду. С того дня и пошло и поехало. На хуторе — разговоры лишь про тюрьму немецкую. А Николая Мазаева пришлось потом в больницу везти. У него язва открылась. Видно, от нервов. Всю неделю Васю Колуна по хутору из дома в дом таскали. Всем интересно послушать, хоть и не верилось, потому что похоже на сказку. — Камеры есть на двоих, на одного, на четверых. Мы жили двое. Туалет, умывальник, душевая, горячая вода круглые сутки... — Вот дают! А у нас баню закрыли, и, видать, насовсем. — Правда, туалет и душ — совмещенные. — Это как? На всех вместе, в коридоре? — В каждой камере. Но унитаз и душ в одной комнате. И в каждой камере — цветной телевизор. Одиннадцать программ показывает. — Сколько?! — Одиннадцать. — Обнаглели... — вздыхал кто-то. — Тюрьма называется. — Хочешь — мультики смотри. Отдельная программа. Хочешь — футбол, хоккей, другой спорт. И детективы, там все понятно: бух-бах! Хоть круглые сутки гляди, не запрещается. Так же в каждой камере — холодильник. — А чего там холодить? — интересовались. — Как чего... В магазине чего купил. Магазин каждый день работает. И выбор не то что в сельпо. Чего нет, заказываешь, назавтра привезут как штык. Для этих бесед, для расспросов — в том ли, другом доме — обычно устраивались на кухне. Бутылка-другая на столе, закуска: квашеная капуста, соленые огурцы да помидоры, холодец, сало. Выпьют и слушают. А курить мужики выходили на волю. Иначе надымят — крыша поднимется. — Днем все камеры — настежь. Ходи гуляй по этому, по другим этажам. Хочешь, иди в спортзал, тренируйся. Там — оборудование: штанги, гантели, тренажеры. Дорожка такая, как транспортер. Бежишь, бежишь, а все вроде на месте. Велосипеды. Теннис настольный. Не хочешь спорт, иди в библиотеку. Книжки — на всех языках. И на русском есть, я брал. — А вас там много ли русских-то было? — Один я. С Украины — полно, с Румынии, поляков много, чеченов, азербайджанцев. А из России — я один. Вася сидел у стола — за почетного гостя: круглолицый, спокойный. Понемногу выпивал. Закусывал холодцом и говорил: — Вот холодца там нет. Чего нет, того нет. А остальной жратвы — от пуза. Утром обязательно йогурт. — Чего-чего?.. — Йогурт. Вроде кислое молоко, но сладкое, с фруктовыми добавками. — Ох и брешет... — негромко, но явственно сквозь зубы цедил Николай Мазаев. Он по всем хатам за Васей Колуном таскался, пытаясь разоблачить. — На завтрак — йогурт, — спокойно продолжал Вася. — Колбаса, сыр, кофе, само собой, хлеб. — У-ух и брешет... — шептал Мазаев. Вслух говорить он уже не решался, боялся, что прогонят, как в первый вечер, когда он устроил скандал. Вывели его тогда мужики и домой отправили. — Все это — без нормы, от пуза. В обед — густой такой суп дают, суп-пюре. Гороховый, овощной, вроде нашего борща. Потом — мясное с гарниром и фрукты. — А шампанского не было? — не выдерживал Мазаев. — Танцы были. Несколько раз. Под оркестр. Мужиков и баб вместе выпускали. Танцевали. И тогда давали вино и пиво. — Ну ты же брешешь?! Какие еще в тюрьме танцы!! — не мог сдержаться Мазаев. — Николай! — предупреждали его. — Иди покури. Мазаев послушно выходил. И уже там, в коридоре ли, во дворе, кому-нибудь из мужиков доказывал яростно: — Ведь явно он брешет! Я — лично, от звонка до звонка... И в показные лагеря попадал, есть такие, туда иностранцев возят. Но там... Не дом отдыха! И не детский сад! Та же пайка! Он брешет! Худой, морщинистый, Николай кидался то к одному, то к другому. Глаза его аж горели. — Ну и пусть брешет, — успокаивали его. — А может, и правда. Капитализм... — Там — еще хуже нашего! Там — полиция! Все — амбалы!! Брешет он... А вот другие верили. И удивлялись. Особенно бабы. Да и как не удивишься! — Если не работаешь, то все равно дают пятьдесят марок в месяц на карманные расходы. Хватает... А если работаешь, то триста марок — это самая маленькая зарплата, меньше не бывает. Это когда ходишь двор убирать. Работают в саду, в теплице, у кроликов, в прачечной, в мастерских. И пятьсот, и семьсот марок можно получить. — А если по-нашему — это сколь? — Ну, считай... Марка — это десять или двенадцать рублей. А сейчас и больше. Пятьсот — значит, более пяти тысяч, шесть ли, семь. — Новыми? — Ну а какими же? — Шесть миллионов старыми? — Да. — За месяц? — Конечно. — Да за такие деньги двух дойных коров можно купить! — Быка два года кормишь, а за него и полторы не дадут. Поднимается шум и крик. Потому что такие деньги... Каких не видали. По двести, по триста рублей получка, да и та — лишь в уме: пишут в конторе ведомости, а денег какой уже год не дают. — Брешет, гад! — теряя голос, сипел Николай Мазаев. — Я за уборку, за полтора месяца... С комбайна не слезал... День и ночь... Полторы... И тех не дали... Брешет! — И, не выдерживая, выскакивал на улицу, на мороз, чтобы остудить голову. Вася Колун спокойно этот гвалт пережидал. Не торопясь выпивал стаканчик, закусывал холодцом, окисляя его помидорным рассолом, хвалил: — А вот холодца там нет. Чего нет, того нет. Когда народ успокаивался, плыли дальше: — Мыло, шампунь, зубные щетки, паста, бритвы и прочее — все это бесплатно дают. В ихней одежде ходишь. Белье меняют, постельное, нижнее, полотенца хоть каждый день. По коридору ездит телега, шумят: “Кому в стирку!” Кидаешь туда грязное, а чистое выдают. — Это — жизнь... — завидовал кто-то. — Курорты. Попасть бы туда... — Пожалуйста, — сообщил Вася. — Поезжай в Берлин, там станция ЦО, прямо в городе. Обойдешь станцию, там — контора. Дают адреса бесплатных ночлежек. И там народ ушлый, объяснят, как попасть. — А чего, надо податься! Так и проходил вечер: Вася рассказывал, его слушали. Кто верил, а кто сомневался. Порою шумно спорили, прикладывая к своей жизни. Николай Мазаев обычно до конца не выдерживал, уходил, бросив напоследок: “Брешет Колун!” Но назавтра — как штык! — он снова прибывал Васины байки слушать. Теперь уже в другом доме. Зима. Вечера долгие. Бабы платки вяжут. А послушать интересно. Чужая жизнь. Тем более не телевизор, а живой человек. Бутылку-другую на стол. Соленья, холодец, домашнее сало. Вася Колун — на почетном месте. И пошло-поехало: — В камере — холодильник, цветной телевизор, шкафы для одежды, тумбочки, стол... Сегодня в одном доме эта песня, завтра в другой зовут. Васю Колуна дома ругала мать: — Не ходил бы по людям, не позорился. Весь хутор гутарит... — Чего? — не понимал ее Вася. — Ославят... А ты еще молодой, тебе жить. А об тебе все... Доездился. Сроду в нашей родне никого не судили. — А-а... — отмахивался Вася. Мать ничего не понимала, и втолковывать ей было бесполезно. Вася, как всегда, пожил на хуторе пару недель, дождался, когда мать пенсию получит, и уехал. Видели, как он к автобусу шел: в зеленой теплой куртке и кепке с ушами, высокие ботинки — все ненашенское. Он уехал, понемногу стали забывать и о нем, и о тюрьме немецкой. Жизнь нынче непростая: в колхозе все валится, зарплаты нет, запчастей, горючего для техники купить не на что. А ремонтировать трактора все равно надо. Весна придет, никуда не денется. Сеять надо, да еще сколько с осени непаханого осталось. Бригадир с утра ездил в контору, оттуда приезжал злой, кричал: — Чего ждете?! Делайте своими силами!! — Как делать?! Ты видишь или нет?!. Начиналась ругня. Потом бригадир говорил со вздохом: — Либо нам кинуть все, забрать семьи и уехать... в эту, где Колун сидел... С теплым унитазом. У кого адрес? А? Он же говорил. Кто записал? Оказывается, никто не записал. — Ну, тогда вперед и с песней. Слезы нам никто не утрет. И кормить нас никто не будет. И нечего ждать. Время ждать не указывает. Время и впрямь понемногу тянуло к весне. Январю, считай, конец. Февраль остался. Надо успеть. Потом как пойдет одно за другим: бороновать, сеять, пахать... И пошло-поехало. До белых мух. Стоял конец января. Мороз. Снегу навалило. А днем солнце пригреет — и кое-где начинает с крыш капать, сосульки растут: кап-кап... Кап-кап... Ясно так. Синицы порой пробуют голос: дзень-дзень! А ребятишки из школы выйдут, на весь хутор детские голоса звенят. Это — знак. Дело к весне. Ирина Курамшина «Сыновний долг» Аргумент первый: осуждение матери-кукушки... Аргумент второй: благородство Дена, который исполнил свой сыновий долг. Рассказ-миниатюра «Попрыгунья-стрекоза, лето красное пропела, оглянуться не успела… Попрыгунья-стрекоза… Попрыгунья-стрекоза…» Строчки из детского стихотворения прицепилось намертво. Сотни стрекоз с прозрачными крылышками водили хороводы, прочно обосновавшись под черепной коробкой. Не давали думать. Ни о чем. Абсолютно ни о чем. - Попрыгунья-стрекоза, попрыгунья-стрекоза… - ворчливо повторяла вслух Рэна в надежде, что прилипчивые рифмы отвяжутся. – Так обозвать мать свою! Совесть есть? – Это уже громче. Почти истерично. В сторону комнаты сына. Макс появился в дверном проеме, покрутил пальцем у виска и насмешливо уставился на родительницу. Насекомые наконец-то прощально помахали Рэне чудовищным веером, сложив все крылья в одно – огромное, внушительное, даже пугающее. Получилось, можно сказать, символично, и… «Остапа понесло»… Остановиться на полном ходу Рэна не могла. Вернее, не умела. Или привыкла… Так было всегда. Почти ежедневно. Обычно после полуночи. Крик переходил в слезы, слезы - в рыдания, рыдания – в истерический смех. А потом - успокоительное, снотворное и кошмары в сновидениях. Рэна кричала на сына, а он молча жевал бутерброд и запивал чаем. Равнодушно и отстранено. «Меня никто не понимает. И не воспринимает всерьез. Мне даже не к кому обратиться за помощью. У всех есть друзья. Родные. Сослуживцы, в конце концов. Они знают, что их кто-то выслушает. Поможет. Посоветует. А мне? Куда мне? К кому?.. А надо ли? Все равно осталось не так много… Что, кто-то знает способ избавления от смертельного недуга? Или предложит воспользоваться волшебной палочкой?» Истерики были частью ее жизни. Её панцирем, скорлупкой. В них она преуспела, как ни в чем другом. Сделать из мухи слона? Да раз плюнуть! Приврать, чтоб сказку сделать былью? Как дважды два! Рэна с детства усвоила, что сопротивление, запряженное в одну упряжку с нападением, рано или поздно приведет к нужному результату, и упрямо сопротивлялась. Сначала родительским советам и приказам. Первая нападала и всегда поступала, как считала нужным только сама. Чужое мнение не уважала, с ним не считалась. Когда Рэне исполнилось 14 лет, она ушла из дома и в первую очередь избавилась от ненавистного имени – Раиса, превратившись в Рэну. В знак протеста. И для самоутверждения. Прибилась к хиппи, кочевала из города в город, носила цветные лохмотья, курила «травку» и неделями не мыла голову. Потом появился Вадик, пытавшийся перевоспитать ее. Рэна снова сопротивлялась. Результатом стало судьбоносное решение о рождении ребенка, а Вадик исчез из ее жизни в тот день, когда родился Макс. Пришлось на какое-то время превратиться в рядовую мать-одиночку и даже устроиться на работу. В борьбе за выживание, уже вдвоем с ребенком, Рэна обнаружила некоторые плюсы. Во-первых, её жалели окружающие. Несовершеннолетняя девчонка. Сирота (так она представлялась новым знакомым). Как же не посочувствовать? Не прилагая особых усилий, молодая мамаша получала многие блага совершенно бесплатно. Смазливая внешность, коммуникабельность, живой язык, врожденная интуиция – открывали перед ней самые неподатливые двери. А во-вторых, отсутствие средств мобилизовало все, до сих пор дремлющие, таланты девушки. Дар повелевать мужчинами был основным. Вот в этой области Рэна и решила преуспеть, листая популярные женские журналы во время прогулок с сыном. - Жить, как миллионы российских затюканных тёток? Стать одной из них? Откладывать на боках жировые прослойки про запас? Толкаться в очередях? Ездить на городском транспорте в толчее среди потных тел? Ни за что! – Частенько упражнялась Рэна в аутотренинге перед зеркалом. Подруг у нее не было, и заводить их она не собиралась - конкурентки… - Я – умная, успешная, привлекательная. У меня море поклонников. Мне каждый день дарят роскошные букеты, я одеваюсь в самых дорогих заграничных бутиках, я отдыхаю на самых престижных курортах мира. Все, без исключения, мужчины боготворят меня. Говорят, что если чего-то очень хочется, то оно обязательно сбудется. Так и Рэна. Хотела и получила. С маленькими оговорками. «Принца» она-таки повстречала, но не на фешенебельном курорте, а в интуристовской гостинице, где изредка подрабатывала «путаной». На дворец «принц» не раскошелился, и виллу на побережье не подарил, но небольшую квартирку в центре столицы оформил на Рэну – самому в дальнейшем на гостиницы тратиться не надо будет, да и подружку таким подарком можно привязать надолго. Иностранный друг навещал Рэну регулярно, делал подарки, пусть не самые дорогие, но зато все сплошь импортные – на зависть соседям. Макс был пристроен предприимчивым любовником в круглосуточный интернат при Дипкорпусе, и не доставлял ощутимых хлопот. Рэна разбаловалась: стала часто бывать за границей, полюбила ленивый отдых в уютных отелях с посещением преимущественно нудистских пляжей. Привыкла к СПА-процедурам, регулярным походам в спортивные клубы да по салонам красоты. И сейчас, в свои пятьдесят с хвостиком, она выглядела потрясающе молодо и элегантно. Даже синева под глазами не портила Рэнино холеное лицо. И никто не мог дать ей больше сорока лет. Вот только готовить, стирать, убирать, вести хозяйство, экономно расходовать средства Рэна так и не научилась, а заполнение квитанции по оплате электроэнергии вводило женщину в длительный ступор. «Попрыгунья-стрекоза… Допрыгалась. Принц состарился. С довольствия снял. От кормушки отлучил. Теперь на молоденьких заглядывается. Мной брезгует. Бегает по барам чуть ли не со школьницами. Можно подумать, старость они ему отсрочат. Как же! Держи карман шире. А сынок правильно делает. Все верно. Какая я мать была? Никудышная. Ехидна. Кукушка. Кому могла – подбрасывала. Сколько он меня видел-то маленьким? Десять лет провел в интернате. Словно в тюрьме. Срок отбыл. Иногда ленилась по выходным забирать его домой. Все выдумывала уважительные причины для директрисы. За что Максу меня любить? За тряпки, что Майкл привозил? Да он равнодушен к шмоткам. Годами в одной куртке ходит. И ненавидит меня. Действительно – правильно делает. Пусть ненавидит. И презирает пусть. Только бы из дома не выгнал. И дал умереть в своей постели. Диализ уже не помогает... Донора нет... И денег нет на покупку очереди поближе. Майкл, сволочь, полгода уже не появляется. Ведь единственный знает, что меня ждет!.. Но помогать не желает. Тридцать лет ему верой и правдой отслужила. Половой тряпкой... Да вот износилась. Теперь проще выбросить, чем подлатать. Трус! Жалкий трус. Ну, и пусть катится к чертям! в свою заграницу. А я назло ему вот как возьму – и проживу остаток жизни по-новому. Прямо сейчас и начну... новую её…» - Мать, ты, это… не злись… - Максим подошел и положил руку на плечо Рэне. – Я твою медицинскую карту нашел. Случайно. Знаешь, мам, все будет хорошо. Я уже сходил в твой центр и обо всем договорился. - О чем договорился? - Об операции… - Не понимаю… И карта… Ты не мог случайно. Она заперта в столе. Ты сломал замок? Рэна в недоумении уставилась на сына - Ну, да. Извини. Это только для твоей же пользы. - Пользы? – Рэна было взвизгнула по инерции, но тут же спохватилась, вспомнив про новую жизнь. «Происходит что-то несуразное. Зачем Макс рылся в моем столе? Почему? Для чего? Он так никогда не делал. Он вообще правильный ребенок в отличии от своей непутевой матери. Об операции говорит. Не может быть. Моя очередь подойдет только через год, а может и больше». - Макс, объясни толком. Откуда возьмется почка? Ты ее купил? На что? На какие средства? - Да нет же, нет. - Что тогда? Очередь купил? Или все, кто передо мной, умерли разом? –Недоумевала Рэна. - Ма-ма! Успокойся. Сядь. Вот, воды выпей, - он подал стакан с минералкой и отвернулся к окну, прислушиваясь, как мать жадно, большими глотками, пьет воду. – Донором выступлю я. – Жестко, тоном, не терпящим возражений, сказал Макс. У Рэны неестественно округлились глаза, она попыталась что-то сказать, но только по-рыбьи открывала рот, не произнося ни звука. Мать понимала, что решение, приятое сыном – слишком большая жертва, принимать которую она не должна. Рэна разнервничалась, руки не слушались, жили какой-то своей, отдельной жизнью, и еще невыносимо заныло слева от первого шейного позвонка. Она попыталась возразить, но сын продолжил все тем же, строгим голосом: - У нас с тобой одна группа крови. Мы близкие родственники. Ближе некуда. Ведь так? – Мать непроизвольно кивнула – получилось испуганно. И вообще, она чувствовала себя маленькой девочкой перед своим вмиг ставшим каким-то чужим и слишком взрослым сыном. - Вот и хорошо. Раз близкие - моя почка тебе подойдет. И приживется лучше. Чем чья-либо. Хоть Максим и хорохорился, но прилипшие ко лбу волосы говорили о многом. Страх, который никуда не делся после информации, полученной из медицинской карты матери, прочно обосновался в душе, уступив, однако, дорогу любви и благородству. И перебороть этот страх у Максима не хватало сил. Однако он сумел совладать с собой, и уже мягко добавил, глядя на всхлипывающую мать: - Да не реви, дурная. Ничего сверхъестественного я и не делаю. Это мой долг. Понимаешь? Рэна мотала головой: «Нет, нет и еще раз нет. Не понимаю. Такого не может быть. Он же ненавидит меня. Нет, нет. Это не со мной происходит…» - А, ну, и не понимай. – Максим махнул рукой и поспешил из комнаты, чтобы самому не разреветься, потому что предательский комок в горле поднимался все выше и выше. – Я пошел телек смотреть. Там футбол. – Буркнул он в дверях и неожиданно для самого себя послал ошеломленной известием Рэне воздушный поцелуй. – Я хочу, чтобы ты понянчила своих внуков. Людмила Михайловна Куликова Свиделись Интересный рассказ по теме ДОМ - семья - родители и взрослые дети. Проблема одинокой старости, чёрствости взрослых детей, культ денег и материального благополучия В новой квартире пахло влажными обоями. Запах был приятен. Он связывался с уверенностью в завтрашнем дне, надёжностью и чувством владения семьюдесятью квадратными метрами жилой площади. Впервые за долгие годы скитания по съёмным квартирам отпустил Толика подспудный страх быть выселенным по прихоти хозяев. Даже многодневная нервотрёпка при подготовке к переезду не смогла испортить ему приподнятого настроения. С обретением квартиры показалось Толику, что он застолбил место на земном шаре и теперь никогда не умрёт. По случаю новоселья Анюта испекла рыбный пирог с яйцом и зелёным лучком. Поставила его на середину стола, за которым собралась семья Титовых: отец, мать да четверо ребятишек. Анюта раскраснелась, хозяйничая; разливала чай, нарезала куски, шутила с детьми. Дети звенели ложками о чашки, размешивая сахар, и с нетерпением поглядывали на поблескивающий коричневой коркой рыбник. Толик смотрел на семью и был счастлив. «Как в детстве у мамы», - неожиданно подумал он и почувствовал, как только что переживаемое счастье затуманилось и потеряло лоск, будто червячок поселился в совершенном яблоке. Начал вспоминать, когда последний раз писал матери. Кажется, в год рождения первенца. Сейчас Алёшке тринадцать. Виделся с матерью сразу после армии, потом уехал за тридевять земель на стройку. С их последнего свидания прошло двадцать четыре года. - Налетай! – задорно призвала Анюта, села на стул и отхлебнула несколько глотков чая. Сынишки зачавкали, озорно переглядываясь и перемигиваясь, захлюпали ртами, втягивая горячий янтарный напиток, и заёрзали на стульях. Оживление за столом немного расслабило Толика, он с благодарностью принял у жены большой кусок пирога и стал неспеша есть. - Анют, а где синяя папка с письмами? - Я ещё три картонных коробки не разобрала. Наверное, в одной из них. - Найди мне её. - Срочно надо или подождёшь? - Срочно. Ребятишки уминали по второму куску, Анюта подливала в чашки, улыбкой откликаясь на весёлый детский гомон. Титовы дружно доели и допили. Первая трапеза в новой квартире оказалась неимоверно вкусной и укрепила ощущение счастья. Спустя час сидел Толик за кухонным столом и просматривал содержимое папки. В ней хранились несколько писем от сослуживцев, штук двадцать армейских фотографий и весточка от мамы. Когда он уходил в армию, матери исполнилось пятьдесят. Она писала ему длинные послания, перечисляя деревенские новости и какие-то мировые сенсации, шутила по-простому, по-бабьему и неизменно заканчивала своим обычным: «Сыночку Толеньке от мамы Оленьки». Молодого солдата раздражали эти письма, он их прочитывал бегло, рвал на мелкие куски и выбрасывал в урну. Интересней читать письма от девчонок, которые сотнями доставляла армейская почта на имя «самого красивого» или «самого весёлого» солдата. Толик пожалел сейчас о тех уничтоженных письмах. Сердце будто в размерах уменьшилось – до чего неприятное чувство сжало его. Он взял в руки единственное сохранённое письмо матери, оставшееся с давних времён. Развернул. «Здравствуй, дорогой сынок Толик. Дошла до меня весть, что твой отец, от которого ты родился, помер. Уж и не помнишь его, поди. Малой ты был, когда он нас оставил. Так папаня твой и не удосужился сынка увидать, а ведь ты ему кровный. И я тебя уж столько лет не вижу. Не знаю, свидИмся ли ещё». А внизу добавлено: «Сыну Толе от мамы Оли». Присказку поменяла, - отметил про себя Титов. - Анют, отпустишь меня? Мать надо навестить. - Как не вовремя! Столько работы в квартире и денег на поездку нет – всё переезд сожрал. - Что, совсем нет? - Нет. Я зарплату получу через две недели, твои отпускные на ремонт квартиры ушли, получка у тебя только через месяц. Едва на еду до моей зарплаты хватит. - Значит, у Симоновых надо в долг брать. - Что ж так приспичило? Столько лет словом не вспоминал и вдруг – «поеду»! А мне одной с четырьмя бойцами по детсадам-школам мотаться и на работу успевать бегать. - Чувство у меня нехорошее, Анют. Отпусти! С детьми попрошу Любу Симонову пособить. Если уж брать в долг, то – по полной. А, Анют? - Да езжай уж, горемыка! – Анюта обняла мужа, прижалась щекой к его щеке, постояла так немного и пошла в комнаты, тешась мыслями об улучшении семейного быта. Дорога заняла три тягучих дня. Толику странно было думать, что он едет домой, к маме. Столько лет не был в этих краях! Добирался сначала поездом, потом автобусом, на попутке и пешком. Он преодолевал последние сотни метров, ведущие к родной избе. Шёл странной походкой - на ватных ногах, часто вздыхал полной грудью, пытаясь уменьшить волнение, и внимательно смотрел окрест. Деревня изменилась. Обветшали и вросли в землю избы. Все постройки были одного цвета - серого. Кое-где ровными грядками зеленели огороды, но в основном – запустенье, безрадостное, вымороченное отчаяньем. С трудом узнал родительский двор, подошёл к выгнутому дугой штакетнику, толкнул калитку, сделал несколько шагов и остановился посреди небольшого подворья. Огляделся, вздохнул ещё раз, прошагал к избе и ступил на порог. Дверь оказалась незапертой. Пересёк сени, торкнул ещё одну дверь и вошёл в сумрак горницы. - Есть кто живой? – спросил тихо. - А как же! Я живая, – раздался голос из чёрнеющего угла. Глаза Толика скоро привыкли к темноте, и он различил фигуру старушки, примостившуюся на краю кровати. Толик опустил рюкзак на пол и присел на скамью. - Из собеса будете? – спросила мать. - Нет. - Летом привезли чурки и уж месяц, поди, жду, когда кого-нибудь пришлют дров наколоть и в сени перенесть. В прошлом году зима была суровая, еле дотянула, думала, заиндЕвею в ледяной избе. Эту зиму ожидаем слабую, но без дров и мягкая зима жёстко постелит. - Давайте я вам дров наколю! – вскочил Толик, неожиданно для себя назвав мать на «вы». - Сиди. Успеется. Чай, по другому делу пришёл. Чует моё сердце, что снова про пенсию новость плохую принёс. Мародёрствуют начальники. Зачем у бабки последнее отбирать? Ить той пенсии с гулькин нос. - А на что вы живёте? - Из собеса шефствуют надо мной. Раз в неделю приезжают, хлеба и молока привозят. А когда и крупы с маргарином. Мало, конечно. Да я экономная, тяну до следующего раза. - А чем вы занимаетесь? - Что? - Что делаете? - Сижу. - Нет, я не про то, что вы сейчас делаете. Я про то, чем вы каждый день занимаетесь? - Сижу. Что ещё делать? А ты по какому делу, мил человек? На чьём-то дворе залаяла собака, кудахтнула курица, а с неба донёсся гул летящего над облаками самолёта. - Сын я ваш, Ольга Герасимовна. - Сы-ы-ын? – недоверчиво протянула старушка, - Нету у меня сына. Пропал он. - Как пропал?! Вот он я! Неужто не узнаёте? Посмотрите внимательно. - А мне теперь смотри–не смотри – всё одно. Ослепла я. - Как – ослепли?! - А вот так. Не вижу ничего. В темноте живу. Уж приноровилась да и экономия опять же – электричество не трачу. Другие копеечку за свет отдают, а у меня копеечек нету. Правильно Господь рассудил: чем государству за электричество задалживать, лучше пусть бабка ослепнет. - Я выйду на минутку? - А чего ж, выходь. Серо, неприглядно и бесприютно выглядело подворье. Подул ветер и охолодил слёзы на щеках взрослого сына. Завыл бы мужик, да постеснялся чувства оголить. Скрипнул зубами, вытер слёзы рукавом, высморкался в сторону и пошёл к сараю. Там увидел гору берёзовых чурок. В сарае отыскал топор, выбрал чурку покрупнее и начал колоть на ней дрова. С работой Толик справился к вечеру. Дрова ровнёхонько уложил по обе стороны просторных сеней, взял несколько поленьев и затопил печь. - А кто вам печь растапливает? – так и не решаясь назвать старушку мамой, поинтересовался Толик. - Сама. У меня на пальцах за столько лет короста от ожогов образовалась, так что если суну руку в пламя, то уже не больно. Разогрели еду в кастрюльке, на раскалённые круги печной плиты поставили чайник. Ольга Герасимовна стояла у стола и накладывала в тарелки кашу. Толик окинул взглядом её фигуру и поразился изменениям. Худенькая, седая, беззубая старая женщина небольшого росточка с невидящими глазами, улыбающимся лицом и обожжёнными пальцами была его мамой. Он спинным мозгом ощутил течение времени, а взглядом успел уловить, как начинают блекнуть очертания фигуры матери, истекая в небытие. Толик мотнул головой, прогоняя видение, и спросил: - Я переночую у вас? - А чего ж, ночуй. После ужина отправился Толик в боковую комнатёнку на старый диван. Лампу не стал зажигать, нашарил в потёмках одеяло, лёг не раздеваясь, укрылся по самый подбородок и крепко задумался. Не затем он сюда приехал, чтоб каши отведать. Рассказать бы ей про все его заботы, про то, как гробился на тяжёлых работах - себя не жалел, чтоб лишнюю копейку иметь. Как прежде, чем жениться, денег поднакопил на шикарную свадьбу и на машину – завидным женихом был. Пахал по две-три смены, хватало и на оплату съёмных квартир, и на шубу молодой жене и на кооператив откладывал. На море семью возил и не раз. Четверых сыновей родил, и у каждого – своя сберкнижка на образование. Квартиру купил, наконец. Большую, просторную. Не просто так всё далось, ох не просто! Толик долго ворочался с боку на бок, вздыхал, кашлял, потом поднялся рывком и пошёл наощупь в горницу. На фоне светлеющего окошка увидел чёрный силуэт матери, сидящей в своей извечной позе на краю кровати. - Не спите? - Не сплю. Он набрал воздух в лёгкие, чтоб одним махом выложить матери историю своей трудной жизни, как вдруг услышал: - Я ить не знаю, кто ты такой. Помирать не боюся, смерти каждый день жду. Господь не торопится меня забирать, и ты Eго не торопи. - Зря вы так. Ничего плохого я вам не сделаю... Как мне доказать, что я ваш сын? - Зачем доказывать? Сыновья – они о родителях пекутся, так же, как родители о них когда-то пеклись. Я своего до самой армии пестовала. В девятнадцать призвали его. Пока был в армии, письма писала, думами была с ним. А после армии приехал на два дня, с тех пор его не видела. Знаю, что сынок у него родился. - Теперь уже четверо. - Воон как! А ты откуда знаешь? - Ольга Герасимовна, я, я – сын ваш. Помните, когда мне пять лет исполнилось, вы щенка подарили? Я его вечером с собой в постель брал, а вы ругались. - Нет, не помню. - А вот шрам на локте. Потрогайте! Вы обед готовили, а я под руками вертелся и нечаянно прислонился к раскалённой кочерге. Вы мне несколько дней маслом подсолнечным ожог смазывали. - Не помню. - А друга моего Ваську Петренко помните? Он тоже безотцовщиной был. С матерью его, правда, вы не ладили. - Не помню, мил человек. - Да как же так! Я и лицом на вас похож. Я – сын ваш, а вы – мать моя. У старушки дрогнули веки. Толик не видел этого - темнота надёжно скрывала выражение лица матери. - Однажды я влюбился. Мне было четырнадцать, а ей двенадцать. Я привёл «невесту» домой и сказал, что теперь она будет жить с нами. Вы прогнали «невесту» и отлупили меня. Помните?... Неужели ничего не помните? Как же так – забыть такое!... Я заберу вас к себе. - Нет, мил человек, мне здесь привычнее. Я хоть и слепа, но каждый уголок знаю, каждую стеночку. Ты иди спать, не тревожься. Утром поедешь. Толик проснулся с больной головой. Не думал, что так повидается с матерью. Ожидал чуть ли не праздничной суеты, слёз радости, ахов и охов. А оно, вишь, как получилось. Не признала мать сына своего. Ехал сюда с тяжёлым сердцем, а уезжает с глыбой на душе. Что-то подсказывало ему, повиниться надо перед матерью, но не чувствовал сын вины своей перед нею, значит, и каяться было не в чем. От чая, предложенного матерью, отказался. Закинул рюкзак на плечо, подошёл к ней, не решаясь обнять на прощанье. Всматривался в морщинистое лицо и чувствовал, как слёзы наворачиваются на глаза. - Поехал я. - Доброго пути. Ступил на подворье, оглянулся. В окне увидел мать. Лицо её казалось печальным. Отворил калитку и зашагал широким шагом по улице в сторону околицы. Чем дальше уходил от деревни, тем легче становилось. Чикнул воображаемым ножом, отрезал широкий ломоть жизненного хлеба, бросил его на дорогу и сразу же успокоился. «У каждого своя судьба. А мне семью поднимать надо», - сказал сам себе Толик и зашагал ещё быстрее, мысленно отправляясь туда, где был его дом, жена и дети. Ольга Герасимовна долго сидела на своём посту у окна. Ни разу не шелохнулась. Наконец, произнесла: - Вот и свиделись, сынок. Успел таки. 21 ноября 2007, Фризойтэ, Германия Б. Екимов. “Говори, мама, говори…” Какой рассказ!!!В сочинение об одиночестве или о судьбе забытой матери после примера по Насте (рассказ"Телегр амма" Паустовского) можно вставить этот пример по дочке, которая вовремя осознала, что значит для нее мать...И все забыто:дорогой тариф на сотовый, отсутствие времени...Само главное - мать! Как молитва, звучат слова дочки:"Говори, мама, говори..." По утрам теперь звонил телефон-мобильник. Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец! Вопросы и пожелания? Замечательно! Тогда целую. Будь-будь! Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? Целую. Будь-будь! А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. — Кидаю умом, не накину… — жаловалась она соседке. — Ехать, не ехать?.. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Тепло-растепло. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. — Мобила! — горделиво повторяла она слова городского внука. — Одно слово — мобила. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? — вопрошала она. — Зачем уезжать? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. А тут еще телефон привезли на подмогу — “мобилу”. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец. Вопросы есть? Вот и хорошо. Целую. Будь-будь. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. Теперь появился “мобильный”. И то слава богу. — Мама! Слышишь меня?! Живая-здоровая? Молодец. Целую. Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. — Это что за страсть такая… — ворчала старая женщина. — Не телефон, свиристелка. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. — Мама, слышишь меня? — Слышу, слышу… Это ты, доча? А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Живая. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? — Мама, — донеслось из телефона строгое. — Говори по делу, а не про козиные морды. Мы же тебе объясняли: тариф. — Прости Христа ради, — опомнилась старая женщина. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Онг-онг... онг-онг… — слышалось порой. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. — Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. — Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где… — подосадовала она. — Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. — А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? — Вроде бы не сломала, — все поняла старая женщина. — Прикладаю капустный лист. На том и закончился с дочерью разговор. Остальное самой себе пришлось досказывать: “Чего болит, не болит… Все у меня болит, каждая косточка. Такая жизнь позади…” И, отгоняя горькие мысли, старая женщина занялась привычными делами во дворе и в доме. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. — словно угадывая и зная судьбу, спрашивал добрый голос. — Спасу нет… Молодые были, не чуяли. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. — Заболит, моя доча… Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. Старая женщина даже всплакнула, ругая себя: “Овечка глупая… Чего ревешь?..” Но плакалось. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. — Говори, мама… — просила она и боялась лишь одного: вдруг оборвется и, может быть, навсегда этот голос и эта жизнь. — Говори, мама, говори… Чем люди живы? Толстой Лев Николаевич Чем люди живы Размышления о нравственных ценностях, о смысле человеческой жизни. Мы знаем, что мы перешли из смерти и жизнь, потому что любим братьев: не любящий брата пребывает в смерти. (I посл. Иоан. III, 14) А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое: как пребывает в том любовь божия? (III, 17) Дети мои! станем любить не словом или языком, но делом и истиной. (III, 18) Любовь от бога, и всякий любящий рожден от бога и знает бога. (IV, 7) Кто не любит, тот не познал бога, потому что бог есть любовь. (IV, 8) Бога никто никогда не видел. Если мы любим друг друга, то бог в нас пребывает. (IV, 12) Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в боге, и бог в нем. (IV, 16) Кто говорит: я люблю бога, а брата своего ненавидит, тот лжец, ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить бога, которого не видит? (IV, 20). I Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартире. Ни дома своего, ни земли у него не было, и кормился он с семьею сапожной работой. Хлеб был дорогой, а работа дешевая, и что заработает, то и проест. Была у сапожника одна шуба с женой, да и та износилась в лохмотья; и второй год собирался сапожник купить овчин на новую шубу. К осени собрались у сапожника деньжонки: три рубля бумажка лежала у бабы в сундуке, а еще пять рублей двадцать копеек было за мужиками в селе. И собрался с утра сапожник в село за шубой. Надел нанковую бабью куртушку на вате на рубаху, сверху кафтан суконный, взял бумажку трехрублевую в карман, выломал палку и пошел после завтрака. Думал: "Получу пять рублей с мужиков, приложу своих три, - куплю овчин на шубу". Пришел сапожник в село, зашел к одному мужику - дома нет, обещала баба на неделе прислать мужа с деньгами, а денег не дала; зашел к другому, - забожился мужик, что нет денег, только двадцать копеек отдал за починку сапог. Думал сапожник в долг взять овчины, - в долг не поверил овчинник. - Денежки, - говорит, - принеси, тогда выбирай любые, а то знаем мы, как долги выбирать. Так и не сделал сапожник никакого дела, только получил двадцать копеек за починку да взял у мужика старые валенки кожей обшить. Потужил сапожник, выпил на все двадцать копеек водки и пошел домой без шубы. С утра сапожнику морозно показалось, а выпивши - тепло было и без шубы. Идет сапожник дорогой, одной рукой палочкой по мерзлым калмыжкам постукивает, а другой рукой сапогами валеными помахивает, сам с собой разговаривает. - Я, - говорит, - и без шубы тёпел. Выпил шкалик; оно во всех жилках играет. И тулупа не надо. Иду, забывши горе. Вот какой я человек! Мне что? Я без шубы проживу. Мне ее век не надо. Одно - баба заскучает. Да и обидно - ты на него работай, а он тебя водит. Постой же ты теперь: не принесешь денежки, я с тебя шапку сниму, ей-богу, сниму. А то что же это? По двугривенному отдает! Ну что на двугривенный сделаешь? Выпить - одно. Говорит: нужда. Тебе нужда, а мне не нужда? У тебя и дом, и скотина, и все, а я весь тут; у тебя свой хлеб, а я на покупном, - откуда хочешь, а три рубля в неделю на один хлеб подай. Приду домой - а хлеб дошел; опять полтора рубля выложь. Так ты мне мое отдай. Подходит так сапожник к часовне у повертка, глядит - за самой за часовней что-то белеется. Стало уж смеркаться. Приглядывается сапожник, а не может рассмотреть, что такое. "Камня, думает, здесь такого не было. Скотина? На скотину не похоже. С головы похоже на человека, да бело что-то. Да и человеку зачем тут быть?" Подошел ближе - совсем видно стало. Что за чудо: точно, человек, живой ли, мер 1000 твый, голышом сидит, прислонен к часовне и не шевелится. Страшно стало сапожнику; думает себе: "Убили какие-нибудь человека, раздели, да и бросили тут. Подойди только, и не разделаешься потом". И пошел сапожник мимо. Зашел за часовню - не видать стало человека. Прошел часовню, оглянулся, видит - человек отслонился от часовни, шевелится, как будто приглядывается. Еще больше заробел сапожник, думает себе: "Подойти или мимо пройти? Подойти - как бы худо не было: кто его знает, какой он? Не за добрые дела попал сюда. Подойдешь, а он вскочит да задушит, и не уйдешь от него. А не задушит, так поди вожжайся с ним. Что с ним, с голым, делать? Не с себя же снять, последнее отдать. Пронеси только бог!" И прибавил сапожник шагу. Стал уж проходить часовню, да зазрила его совесть. И остановился сапожник на дороге. - Ты что же это, - говорит на себя, - Семен, делаешь? Человек в беде помирает, а ты заробел, мимо идешь. Али дюже разбогател? боишься, ограбят богатство твое? Ай, Сема, неладно! Повернулся Семен и пошел к человеку. II Подходит Семен к человеку, разглядывает его и видит: человек молодой, в силе, не видать на теле побоев, только видно - измерз человек и напуган; сидит, прислонясь, и не глядит на Семена, будто ослаб, глаз поднять не может. Подошел Семен вплоть, и вдруг как будто очнулся человек, повернул голову, открыл глаза и взглянул на Семена. И с этого взгляда полюбился человек Семену. Бросил он наземь валенки, распоясался, положил подпояску на валенки, скинул кафтан. - Будет, - говорит, - толковать-то! Одевай, что ли! Ну-ка! Взял Семен человека под локоть, стал поднимать. Поднялся человек. И видит Семен - тело тонкое, чистое, руки, ноги не ломаные и лицо умильное. Накинул ему Семен кафтан на плечи, - не попадет в рукава. Заправил ему Семен руки, натянул, запахнул кафтан и подтянул подпояскою. Снял было Семен картуз рваный, хотел на голого надеть, да холодно голове стало, думает: "У меня лысина во всю голову, а у него виски курчавые, длинные". Надел опять. "Лучше сапоги ему обую". Посадил его и сапоги валеные обул ему. Одел его сапожник и говорит: - Так-то, брат. Ну-ка, разминайся да согревайся. А эти дела все без нас разберут. Идти можешь? Стоит человек, умильно глядит на Семена, а выговорить ничего не может. - Что же не говоришь? Не зимовать же тут. Надо к жилью. Ну-ка, на вот дубинку мою, обопрись, коли ослаб. Раскачивайся-ка! И пошел человек. И пошел легко, не отстает. Идут они дорогой, и говорит Семен: - Чей, значит, будешь? - Я не здешний. - Здешних-то я знаю. Попал-то, значит, как сюда, под часовню? - Нельзя мне сказать. - Должно, люди обидели? - Никто меня не обидел. Меня бог наказал. - Известно, все бог, да все же куда-нибудь прибиваться надо. Куда надо-то тебе? - Мне все одно. Подивился Семен. Не похож на озорника и на речах мягок, а не сказывает про себя. И думает Семен: "Мало ли какие дела бывают", - и говорит человеку: - Что ж, так пойдем ко мне в дом, хоть отойдешь мало-мальски. Идет Семен, не отстает от него странник, рядом идет. Поднялся ветер, прохватывает Семена под рубаху, и стал с него сходить хмель, и прозябать стал. Идет он, носом посапывает, запахивает на себе куртушку бабью и думает: "Вот-те и шуба, пошел за шубой, а без кафтана приду да еще голого с собой приведу. Не похвалит Матрена!" И как подумает об Матрене, скучно станет Семену. А как поглядит на странника, вспомнит, как он взглянул на него за часовней, так взыграет в нем сердце. III Убралась Семена жена рано. Дров нарубила, воды принесла, ребят накормила 1000 , сама закусила и задумалась; задумалась, когда хлебы ставить: нынче или завтра? Краюшка большая осталась. "Если, думает, Семен там пообедает да много за ужином не съест, на завтра хватит хлеба". Повертела, повертела Матрена краюху, думает: "Не стану нынче хлебов ставить. Муки и то всего на одни хлебы осталось. Еще до пятницы протянем". Убрала Матрена хлеб и села у стола заплату на мужнину рубаху нашить. Шьет и думает Матрена про мужа, как он будет овчины на шубу покупать. "Не обманул бы его овчинник. А то прост уж очень мой-то. Сам никого не обманет, а его малое дитя проведет. Восемь рублей деньги не малые. Можно хорошую шубу собрать. Хоть не дубленая, а все шуба. Прошлую зиму как бились без шубы! Ни на речку выйти, ни куда. А то вот пошел со двора, все на себя падел, мне и одеть нечего. Не рано пошел. Пора бы ему. Уж не загулял ли соколик-то мой?" Только подумала Матрена, заскрипели ступеньки на крыльце, кто-то вошел. Воткнула Матрена иголку, вышла в сени. Видит - вошли двое: Семен и с ним мужик какой-то без шапки и в валенках. Сразу почуяла Матрена дух винный от мужа. "Ну, думает, так и есть загулял". Да как увидела, что он без кафтана, в куртушке в одной и не несет ничего, а молчит, ужимается, оборвалось у Матрены сердце. "Пропил, думает, деньги, загулял с каким-нибудь непутевым, да и его еще с собой привел". Пропустила их Матрена в избу, сама вошла, видит - человек чужой, молодой, худощавый, кафтан на нем ихний. Рубахи не видать под кафтаном, шапки нет. Как вошел, так стал, не шевелится и глаз не поднимает. И думает Матрена: недобрый человек - боится. Насупилась Матрена, отошла к печи, глядит, что от них будет. Снял Семен шапку, сел на лавку, как добрый. - Что ж, - говорит, - Матрена, собери ужинать, что ли! Пробурчала что-то себе под нос Матрена. Как стала у печи, не шевельнется: то на одного, то на другого посмотрит и только головой покачивает. Видит Семен, что баба не в себе, да делать нечего: как будто не примечает, берет за руку странника. - Садись, - говорит, - брат, ужинать станем. Сел странник на лавку. - Что же, али не варила? Взяло зло Матрену. - Варила, да не про тебя. Ты и ум, я вижу, пропил. Пошел за шубой, а без кафтана пришел, да еще какого-то бродягу голого с собой привел. Нет у меня про вас, пьяниц, ужина. - Будет, Матрена, что без толку-то языком стрекотать! Ты спроси прежде, какой человек... - Ты сказывай, куда деньги девал? Полез Семен в кафтан, вынул бумажку, развернул. - Деньги - вот они, а Трифонов не отдал, завтра посудился. Еще пуще взяло зло Матрену: шубы не купил, а последний кафтан на какого-то голого надел да к себе привел. Схватила со стола бумажку, понесла прятать, сама говорит: - Нет у меня ужина. Всех пьяниц голых не накормишь. - Эх, Матрена, подержи язык-то. Прежде послушай, что говорят... - Наслушаешься ума от пьяного дурака. Недаром не хотела за тебя, пьяницу, замуж идти. Матушка мне холсты отдала - ты пропил; пошел шубу купить - пропил. Хочет Семен растолковать жене, что пропил он только двадцать копеек, хочет сказать, где он человека нашел, - не дает ему Матрена слова вставить: откуда что берется, по два слова вдруг говорит. Что десять лет тому назад было, и то все помянула. Говорила, говорила Матрена, подскочила к Семену, схватила его за рукав. - Давай поддевку-то мою. А то одна осталась, и ту с меня снял да на себя напер. Давай сюда, конопатый пес, пострел тебя расшиби! Стал снимать с себя Семен куцавейку, рукав вывернул, дернула баба затрещала в швах куцавейка. Схватила Матрена поддевку, на голову накин 1000 ула и взялась за дверь. Хотела уйти, да остановилась: и сердце в ней расходилось - хочется ей зло сорвать и узнать хочется, какой-такой человек. IV Остановилась Матрена и говорит: - Кабы добрый человек, так голый бы не был, а то на нем и рубахи-то нет. Кабы за добрыми делами пошел, ты бы сказал, откуда привел щеголя такого. - Да я сказываю тебе: иду, у часовни сидит этот раздемши, застыл совсем. Не лето ведь, нагишом-то. Нанес меня на него бог, а то бы пропасть. Ну, как быть? Мало ли какие дела бывают! Взял, одел и привел сюда. Утиши ты свое сердце. Грех, Матрена. Помирать будем. Хотела Матрена изругаться, да поглядела на странника и замолчала. Сидит странник - не шевельнется, как сел на краю лавки. Руки сложены на коленях, голова на грудь опущена, глаз не раскрывает и все морщится, как будто душит его что. Замолчала Матрена. Семен и говорит: - Матрена, али в тебе бога нет?! Услыхала это слово Матрена, взглянула еще на странника, и вдруг сошло в ней сердце. Отошла она от двери, подошла к печному углу, достала ужинать. Поставила чашку на стол, налила квасу, выложила краюшку последнюю. Подала нож и ложки. - Хлебайте, что ль, - говорит. Подвинул Семен странника. - Пролезай, - говорит, - молодец. Нарезал Семен хлеба, накрошил, и стали ужинать. А Матрена села об угол стола, подперлась рукой и глядит на странника. И жалко стало Матрене странника, и полюбила она его. И вдруг повеселел странник, перестал морщиться, поднял глаза на Матрену и улыбнулся. Поужинали; убрала баба и стала спрашивать странника: - Да ты чей будешь? - Не здешний я. - Да как же ты на дорогу-то попал? - Нельзя мне сказать. - Кто ж тебя обобрал? - Меня бог наказал. - Так голый и лежал? - Так и лежал нагой, замерзал. Увидал меня Семен, пожалел, снял с себя кафтан, на меня надел и велел сюда прийти. А здесь ты меня накормила, напоила, пожалела. Спасет вас господь! Встала Матрена, взяла с окна рубаху старую Семенову, ту самую, что платила, подала страннику; нашла еще портки, подала. - На вот, я вижу, у тебя и рубахи-то нет. Оденься да ложись где полюбится - на хоры али на печь. Снял странник кафтан, одел рубаху и портки и лег на хоры. Потушила Матрена свет, взяла кафтан и полезла к мужу. Прикрылась Матрена концом кафтана, лежит и не спит, все странник ей с мыслей не идет. Как вспомнит, что он последнюю краюшку доел и на завтра нет хлеба, как вспомнит, что рубаху и портки отдала, так скучно ей станет; а вспомнит, как он улыбнулся, и взыграет в ней сердце. Долго не спала Матрена и слышит - Семен тоже не спит, кафтан на себя тащит. - Семен! - А! - Хлеб-то последний поели, а я не ставила. На завтра, не знаю, как быть. Нечто у кумы Маланьи попрошу. - Живы будем, сыты будем. Полежала баба, помолчала. - А человек, видно, хороший, только что ж он не сказывает про себя. - Должно, нельзя. - Сём! - А! - Мы-то даем, да что ж нам никто не дает? Не знал Семен, что сказать. Говорит: "Будет толковать-то". Повернулся и заснул. V Наутро проснулся Семен. Дети спят, жена пошла к соседям хлеба занимать. Один вчерашний странник в старых портках и рубахе на лавке сидит, вверх смотрит. И лицо у него против вчерашнего светлее. И говорит Семен: - Чего ж, милая голова: брюхо хлеба просит, а голое тело одежи. Кормиться надо. Что работать умеешь? - Я ничего не умею. Подивился Семен и говорит: - Была бы охота. Всему люди учатся. - Люди работают, и я работать буду. - Тебя как звать? - Михаил. - Ну, Михайла, сказывать про себя не хочешь - твое дело, а кормиться надо. Работать будешь, что прикажу, - кормить буду. - Спаси тебя господь, а я учиться буду. Покажи, что делать. Взял Семен пряжу, надел на пальцы и стал делать конец. - Дело не хитрое, гляди... Посмотрел Михаила, надел также на пальцы, тотчас перенял, сделал конец. Показал ему Семен, как наваривать. Также сразу понял Михайла. Показал хозяин и как всучить щетинку и как тачать, и тоже сразу понял Михайла. Какую ни покажет ему работу Семен, все сразу поймет, и с третьего дня стал работать, как будто век шил. Работает без разгиба, ест мало; перемежится работа - молчит и все вверх глядит. На улицу не ходит, не говорит лишнего, не шутит, не смеется. Только и видели раз, как он улыбнулся в первый вечер, когда ему баба ужинать собрала. VI День ко дню, неделя к неделе, вскружился и год. Живет Михайла по-прежнему у Семена, работает. И прошла про Семенова работника слава, что никто так чисто и крепко сапог не сошьет, как Семенов работник Михайла, и стали из округи к Семену за сапогами ездить, и стал у Семена достаток прибавляться. Сидят раз по зиме Семен с Михайлой, работают, подъезжает к избе тройкой с колокольцами возок. Поглядели в окно: остановился возок против избы, соскочил молодец с облучка, отворил дверцу. Вылезает из возка в шубе барин. Вышел из возка, пошел к Семенову дому, вошел на крыльцо. Выскочила Матрена, распахнула дверь настежь. Нагнулся барин, вошел в избу, выпрямился, чуть головой до потолка не достал, весь угол захватил. Встал Семен, поклонился и дивуется на барина. И не видывал он людей таких. Сам Семен поджарый и Михайла худощавый, а Матрена и вовсе как щепка сухая, а этот - как с другого света человек: морда красная, налитая, шея как у быка, весь как из чугуна вылит. Отдулся барин, снял шубу, сел на лавку и говорит: - Кто хозяин сапожник? Вышел Семен, говорит: - Я, ваше степенство. Крикнул барин на своего малого: - Эй, Федька, подай сюда товар. Вбежал малый, внес узелок. Взял барин узел, положил на стол. - Развяжи, - говорит. Развязал малый. Ткнул барин пальцем товар сапожный и говорит Семену: - Ну, слушай же ты, сапожник. Видишь товар? - Вижу, - говорит, - ваше благородие. - Да ты понимаешь ли, какой это товар?. Пощупал Семен товар, говорит: - Товар хороший. - То-то хороший! Ты, дурак, еще не видал товару такого. Товар немецкий, двадцать рублей плачен. Заробел Семен, говорит: - Где же нам видать. - Ну, то-то. Можешь ты из этого товара на мою ногу сапоги сшить? - Можно, ваше степенство. Закричал на него барин: - То-то "можно". Ты понимай, ты на кого шьешь, из какого товару. Такие сапоги мне сшей, чтобы год носились, не кривились, не поролись. Можешь берись, режь товар, а не можешь - и не берись и не режь товару. Я тебе наперед говорю: распорются, скривятся сапоги раньше году, я тебя в острог засажу; не скривятся, не распорются до году, я за работу десять рублей отдам. Заробел Семен и не знает, что сказать. Оглянулся на Михайлу. Толканул его локтем и шепчет: - Брать, что ли? Кивнул головой Михаила: "Бери, мол, работу". Послушался Семен Михаилу, взялся такие са 1000 поги сшить, чтобы год не кривились, не поролись. Крикнул барин малого, велел снять сапог с левой ноги, вытянул ногу. - Снимай мерку! Сшил Семен бумажку в десять вершков, загладил, стал на коленки, руку об фартук обтер хорошенько, чтобы барский чулок не попачкать, и стал мерить. Обмерил Семен подошву, обмерил в подъеме; стал икру мерить, не сошлась бумажка. Ножища в икре как бревно толстая. - Смотри, в голенище не обузь. Стал Семен еще бумажку нашивать. Сидит барин, пошевеливает перстами в чулке, народ в избе оглядывает. Увидал Михайлу. - Это кто ж, - говорит, - у тебя? - А это самый мой мастер, он и шить будет. - Смотри же, - говорит барин на Михайлу, - помни, так сшей, |