ПОРТОС ВНЯЛ УБЕЖДЕНИЯМ, НО СУТИ ДЕЛА ВСЕ ЖЕ НЕ ПОНЯЛ Достойный Портос, верный законам старинного рыцарства, решил дожидаться де Сент-Эньяна, пока не стемнеет. Но поскольку де Сент-Эньян не мог прибыть к месту встречи, поскольку Рауль забыл предупредить об этом своего секунданта и поскольку ожидание затягивалось до бесконечности и становилось все томительней и томительней, Портос велел сторожу, стоявшему неподалеку у ворот, раздобыть для него несколько бутылок порядочного вина и побольше мяса, чтобы было, по крайней мере, чем поразвлечься, пропуская время от времени славный глоток вместе со славным куском. И он дошел уже до последней крайности, то есть, говоря по-иному, до последних кусочков, когда Рауль и Гримо, гоня во весь опор лошадей, подскакали к нему. Увидев на дороге двух всадников, Портос ни на мгновение не усомнился, что это не кто иной, как противники. Он поспешно вскочил с травы, на которой успел удобна расположиться, и принялся разминать колени и кисти рук. «Вот что значит иметь добрые боевые привычки! Этот негодяй все же посмел явиться. Если бы я удалился отсюда, он, не найдя тут никого, получил бы несомненное преимущество перед нами», – думал Портос. Выпятив грудь, он принял наиболее воинственную из своих поз» продемонстрировав поистине атлетическое сложение. Но вместо де Сент-Эньяна ему пришлось столкнуться с Раулем, который, отчаянно крича и жестикулируя, устремился к нему. – Ах, дорогой друг! Простите меня! До чего ж я несчастлив! – Рауль! – поразился Портос. – Вы не сердитесь на меня? – вскричал Рауль, обнимая Портоса. – Я? За что? – За то, что я позабыл о вас. Но я прямо потерял голову. – Что же случилось? – Если б вы знали, друг мой! – Вы убили его? – Кого? – Де Сент-Эньяна. – Увы! Теперь мне не до Сент-Эньяна! – Что еще? – То, что граф де Ла Фер, надо полагать, арестован. Портос сделал движение, которое могло бы опрокинуть каменную стену. – Арестован?.. Кем? – Д'Артаньяном. – Немыслимо! – произнес Портос. – И тем не менее это правда, – ответил Рауль. Портос повернулся к Гримо, как бы затем, чтобы найти у него подтверждение. Гримо кивнул головой. – Куда же его отвезли? – Вероятно, в Бастилию. – Что навело вас на это предположение? – По дороге мы расспрашивали разных людей: одни видели, как проезжала карета, другие – как она въехала в ворота Бастилии. – О-хо-хо! – вздохнул Портос. И он сделал два шага в сторону. – Какое решение вы принимаете? – спросил у него Рауль. – Я? Никакого. Но я не желаю, чтобы Атос оставался в Бастилии. Рауль подошел к Портосу поближе. – Знаете ли вы, что арест произведен по приказу самого короля? Портос посмотрел на юношу; его взгляд говорил: «А мне-то какое дело до этого?» Это немое восклицание показалось Раулю настолько красноречивым, что он больше уже не обращался к Портосу с вопросами. Он сел на коня. Портос с помощью Гримо сделал то же. – Выработаем план действий, – сказал Рауль. – Да, конечно, давайте-ка выработаем наш план, – согласился Портос. Рауль внезапно остановился. – Что с вами? – спросил Портос. – Слабость? – Нет, бессилие! Не можем же мы втроем взять Бастилию. – Ах, если бы д'Артаньян был в нашей компании, я бы не отказался от этого. Рауль пришел в восторг от этой героической – потому что она была бесконечно наивной – веры во всемогущество д'Артаньяна. Вот они, эти знаменитые люди, втроем или вчетвером нападавшие на целые армии и осаждавшие замки! Напугав смерть и пережив целый век, лежавший теперь в развалинах, эти люди были все еще сильнее, чем самые дюжие из молодых. – Сударь, – сказал Портосу Рауль, – вы мне внушили мысль, что нам необходимо повидать д'Артаньяна. – Конечно. – Надо думать, что, отвезя моего отца в крепость, он уже успел возвратиться к себе. – Справимся прежде в Бастилии, – предложил Гримо, который говорил мало, но дельно. И они поспешили к Бастилии. По странной случайности – такие случайности боги даруют лишь людям с сильною волей – Гримо неожиданно заметил карету, въезжающую на подъемный мост у ворот Бастилии. Это был д'Артаньян, возвращавшийся от короля. Напрасно Рауль пришпорил коня, рассчитывая настигнуть карету и увидеть, кто в ней едет. Лошади остановились по ту сторону массивных ворот, ворота закрылись за ними, и конь Рауля ткнулся мордою в мушкет часового. Рауль повернул назад, довольный, что он все же видел карету, в которой и был, очевидно, доставлен его отец. – Теперь карета в наших руках, – заметил Гримо. – Нам следует подождать, ведь она, несомненно, поедет обратно, не так ли, друг мой? – сказал Рауль, обращаясь к Портосу. – Если и д'Артаньяна не подвергнут аресту, – ответил Портос. – В противном случае все потеряно. Рауль ничего не ответил: можно было допустить все что угодно. Он посоветовал Гримо поставить лошадей на маленькой улице Жан Босир, чтобы не возбуждать подозрений, тогда как сам стал подстерегать выезд из Бастилии д'Артаньяна или той самой кареты, которую он только что видел. Это решение оказалось правильным. Не прошло и двадцати минут, как снова распахнулись ворота, и в них показалась карета. Раулю, однако, и на этот раз не посчастливилось рассмотреть находившихся в ней. Гримо, впрочем, клялся, что в ней было двое и один из них – его господин. Портос поглядывал то на Рауля, то на Гримо в надежде понять их. – Ясно, – сказал Гримо, – если граф в этой карете, значит, его или отпускают на волю, или перевозят в другую тюрьму. – Сейчас мы это узнаем; все дело в том, какую дорогу они изберут, заметил Портос. – Если моего господина освобождают, то его повезут домой, – проговорил Гримо. – Это верно, – подтвердил Портос. – Карета едет в другом направлении, – указал Рауль. И действительно, карета въехала в предместье Сент-Антуан. – Поскачем, – предложил Портос. – Мы нападем на карету и предоставим Атосу возможность бежать вместе с нами. – Мятеж! – прошептал Рауль. Портос снова посмотрел на Рауля, и этот второй его взгляд был достойным дополнением к первому, устремленному им незадолго пред этим на Рауля и на Гримо с целью выяснить их намерения. Через несколько мгновений трое всадников догнали карету; они следовали за нею так близко, что дыхание их лошадей увлажняло ее заднюю стенку. Д'Артаньян, внимание которого было неизменно настороже, услышал топот коней. В этот момент Рауль крикнул Портосу, чтобы он обогнал карету и посмотрел, кто сопровождает Атоса. Портос дал шпоры коню и оказался вровень с каретою, но ничего не увидел, так как занавески на ее окнах были опущены. Гнев и нетерпение охватили Рауля. Он только теперь уяснил себе в полной мере, какою таинственностью окружали Атоса сопровождающие его, и решился на крайние меры. Д'Артаньян, однако, узнал Портоса. Из-за кожаных занавесок он разглядел также Рауля. О результатах своих наблюдений он сообщил графу де Ла Фер. Но им обоим хотелось знать, пойдут ли Портос и Рауль до конца. Так и случилось. Рауль с пистолетом в руке подскакал к головной лошади и крикнул кучеру: «Стой!» Карета остановилась. Портос снял кучера с козел. Гримо уцепился за ручку на дверце кареты. Рауль открыл объятия и закричал: – Граф! Граф! – Это вы, Рауль? – молвил Атос, опьяненный радостью. – Недурно! – добавил, смеясь, Д'Артаньян. И оба они обняли юношу и Портоса. – Мой храбрый Портос, мой преданный друг, – вскричал Атос, – вы всегда тут как тут! – Ему все еще двадцать лет, – сказал Д'Артаньян. – Браво, Портос! – Черт подери, – проговорил немного смущенный Портос, – да ведь мы думали, что вы арестованы. – А между тем, – перебил Атос, – дело шло лишь о прогулке в карете шевалье д'Артаньяна. – Мы следили за вами от самой Бастилии, – ответил Рауль, и в тоне его явственно ощущалось недоверие и упрек. – Куда мы ездили ужинать к добрейшему господину Безмо. Помните ли Безмо, Портос? – Конечно, отлично помню. – И мы видели там Арамиса. – В Бастилии? – Да. За ужином. – Ах, – облегченно вздохнул Портос. – Он просил передать вам тысячу приветов. – Спасибо. – Куда же едет господин граф? – спросил Гримо, которого его хозяин успел уже поблагодарить признательной улыбкой. – Мы отправляемся в Блуа, домой. – Как?.. Прямо отсюда? Без багажа? – Так и едем. Я собирался просить Рауля, чтобы он прислал мои вещи или привез их сам, если бы пожелал приехать ко мне. – Если ничто не удерживает его больше в Париже, – сказал Д'Артаньян, посмотрев на Рауля прямым и острым, как стальной клинок, взглядом, способным так же, как клинок, вызывать боль – ведь он разбередил раны юноши, – он поступил бы лучше всего, уехав с вами, Атос. – Теперь меня ничто не удерживает в Париже, – ответил Рауль. – Значит, мы едем вместе, – решил Атос. – А господин д'Артаньян? – О, я собирался проводить Атоса лишь до заставы? оттуда мы возвратимся вместе с Портосом. – Отлично, – отозвался Портос. – Подите сюда, сын мой! – проговорил граф, ласково обнимая Рауля за шею и усаживая его в карету. – Гримо, – продолжал граф, – ты не спеша вернешься в Париж, ведя в поводу коня господина дю Валлона. Что же касается меня и Рауля, то мы пересядем на верховых лошадей, предоставив карету господам д'Артаньяну и дю Валлону, которые вернутся в Париж. Приехав домой, ты соберешь мои вещи и вместе с письмами перешлешь их в Блуа. – Но когда вы приедете снова в Париж, – заметил Рауль, рассчитывая побудить графа высказаться, – вы останетесь без белья и всех остальных вещей, и это будет чрезвычайно неудобно. – Полагаю, Рауль, что я уезжаю надолго. Последнее мое пребывание здесь не порождает во мне особенного желания возвращаться сюда, по крайней мере, в ближайшем будущем. Рауль опустил голову и замолчал. Атос вышел из кареты и сел на коня, на котором приехал Портос и который, видимо, был немало обрадован тем, что сменил своего всадника. Друзья обнялись на прощание, пожали друг другу руки и обменялись уверениями в вечной дружбе. Портос обещал провести у Атоса, как только будет располагать досугом, не менее месяца. Д'Артаньян также пообещал приехать в Блуа, как только получит отпуск. Обняв Рауля в последний раз, он шепнул ему: – Я напишу тебе, мой дорогой. Это было так много для д'Артаньяна, который никогда никому не писал, что Рауль был тронут до слез. Он вырвался из объятий мушкетера и поскакал. Д'Артаньян уселся в карету, где его поджидал Портос. – Ну и денек, друг мой, – сказал он, обращаясь к Портосу. – Да, да, – подтвердил Портос. – Вы, должно быть, порядком устали? – Нельзя сказать, чтобы очень. Однако я лягу пораньше, чтобы завтра быть свежим и отдохнувшим. – А позвольте спросить, для чего? – Для того, чтоб закончить начатое мною сегодня, я полагаю. – Вы волнуете меня, друг мой. Я вижу, что вы чем-то встревожены. Какую же чертовщину вы начали и что оставили незаконченным? – Послушайте, ведь Рауль так и не дрался. Выходит, что драться предстоит мне. – С кем? С его величеством королем? – Как это с королем? – спросил пораженный Портос. – Ну да, конечно, мое большое дитя, с королем. – Но, уверяю вас, – с господином де Сент-Эньяном. – Вот что я намерен сказать вам, Портос. Обнажив шпагу против этого дворянина, вы обнажаете шпагу против самого короля. – Что вы? – вытаращил глаза Портос. – И вы в этом уверены? – Еще бы! – Как же уладить в таком случае это неприятное дело? – Мы постараемся хорошенько поужинать с вами. Стол капитана мушкетеров, как говорят, недурен. Вы увидите за ужином красавца де Сент-Эньяна и выпьете вместе со мной за его здоровье. – Я? – ужаснувшись, вскричал Портос. – Как? Вы отказываетесь пить за здоровье его величества? – Но, черт возьми, я не говорю о его величестве короле, я говорю о господине де Сент-Эньяне! – Повторяю вам, эта – одно и то же. – Раз так… Ну что же… – буркнул побежденный Портос. – Вы меня поняли, дорогой мой? – Нет, но теперь это не имеет значения. – Это и впрямь не имеет значения, – сказал д'Артаньян. – Поехали ужинать, мой бесценный Портос. Глава 27. В ОБЩЕСТВЕ Г-НА ДЕ БЕЗМО Читатель не забыл, разумеется, что, покинув Бастилию, д'Артаньян и граф де Ла Фер оставили там Арамиса наедине с Безмо. Безмо не почувствовал, что после ухода двоих из его гостей разговор заметно увял. Он был убежден, что отличные десертные вина Бастилии были достаточным стимулом, чтобы заставить порядочного человека разговориться. Однако он плохо знал его преосвященство епископа, который становился наиболее непроницаемым как раз за десертом. Что до прелата, то он давно знал Безмо и рассчитывал поэтому на то самое средство, которое и Безмо считал исключительно действенным. Хотя беседа сотрапезников и не прерывалась, но в действительности она утратила какой бы то ни было интерес. Говорил лишь Безмо, и притом только о странном аресте Атоса, аресте, за которым столь скоро последовал приказ об освобождении. Впрочем, Безмо не сомневался, что оба приказа – и об аресте и об освобождении – были собственноручно написаны королем. Король же утруждал себя писанием подобных приказов лишь в исключительных случаях. Все это было весьма интересно и столь же загадочно для Безмо, но так как все это было совершенно ясно для Арамиса, то последний не придавал этому событию такого значения, какое видел в нем почтенный комендант. К тому же Арамис редко когда беспокоил себя без достаточных оснований, а он не успел еще сообщить Безмо, ради чего он побеспокоил себя в этот раз. Итак, в тот момент, когда Безмо дошел до центрального пункта своих рассуждений, Арамис, внезапно прервав его, произнес: – Скажите, дорогой господин де Безмо, неужели у вас в Бастилии нет других развлечений, кроме тех, свидетелем которых мне довелось быть раза два или три, когда я имел честь посетить вас? Это обращение было столь неожиданным, что комендант осекся на полуслове, напоминая собою флюгер при внезапном порыве изменившего направление ветра. – Развлечений? – переспросил комендант, пораженный этим вопросом. Но они идут одно за другим, монсеньер. – Слава богу! И в чем они состоят? – О, у меня бывают самые разнообразные развлечения. – Гости, наверное? – Гости? Нет. Гости не часто посещают Бастилию. – Все же это случается не так уж редко? – Очень редко. – Даже если говорить о людях вашего общества? – А что вы называете моим обществом?.. Моих узников? – О нет! Ваших узников! Я знаю, что вы посещаете их, но не думаю, чтобы они отвечали вам тем же. Я зову вашим обществом, дорогой господин де Безмо, общество, членом которого вы состоите. Безмо остановил на Арамисе пристальный взгляд; затем, решив, что мелькнувшее у него подозрение совершенно неосновательно, он сказал: – О, у меня теперь очень небольшой круг знакомых. Признаюсь вам, дорогой господин д'Эрбле, что квартира в Бастилии представляется светским людям чаще всего мрачною и унылою. Что касается дам, то они никогда не приезжают сюда без содрогания, которое мне очень нелегко побороть. И впрямь, как им, бедняжкам, не ужасаться при виде этих громадных унылых башен, при мысли, что в них заперты несчастные узники и что эти несчастные узники… По мере того как глаза Безмо всматривались в бесстрастное лицо Арамиса, язык добрейшего коменданта ворочался все медленней и медленней и под конец вовсе оцепенел. – Нет, вы меня не поняли, дорогой господин де Безмо; нет, не поняли. Я не говорю об обществе в широком смысле этого слова, я говорю об особом обществе, короче, об обществе, членом которого вы состоите. Безмо едва не выронил полный стакан муската, который он поднес было к губам и к которому уже собрался приложиться. – Состою, – пробормотал он, – я состою членом общества? – Ну конечно, я говорю об обществе, в котором вы состоите, – повторил Арамис с полным бесстрастием. – Разве вы не состоите членом одного тайного общества, мой дорогой господин де Безмо? – Тайного? – Тайного или, если угодно, таинственного? – Ах, господин д'Эрбле… – Не отпирайтесь. – Но поверьте… – Я верю тому, что знаю. – Клянусь вам! – Послушайте, дорогой господин де Безмо, я говорю: состоите; вы уверяете: нет; один из нас, несомненно, говорит правду, другой – без сомнения, лжет. Сейчас мы это выясним. – Каким образом? – Выпейте ваш мускат, дорогой господин де Безмо. Но, черт подери, у вас совершенно растерянный вид! – Нисколько, нисколько! – Тогда пейте вино. Безмо выпил, но поперхнулся. – Итак, – продолжал Арамис, – если вы, вопреки моему утверждению, не состоите в тайном или таинственном, если угодно, обществе (эпитет не важен), если вы не состоите в обществе этого рода, то не поймете ни слова из того, что я собираюсь сказать, вот и все. – О, будьте уверены наперед, что я ровно ничего не пойму. – Отлично. – Попробуйте, прошу вас об этом. – Вот это я и намерен проделать. Если же, напротив, вы – один из членов этого общества, вы сразу же подтвердите это, так, что ли? – Спрашивайте! – ответил, содрогаясь, Безмо. – Ибо вы согласитесь со мной, дорогой господин до Безмо, – продолжал Арамис тем же бесстрастным тоном, – что недопустимо состоять в каком-нибудь тайном обществе и пользоваться предоставляемыми им преимуществами, не налагая на себя обязательства оказывать ему, в свою очередь, кое-какие незначительные услуги. – Разумеется, разумеется, – пробормотал Безмо. – Вы правы… конечно… если бы я состоял… – Так вот, в этом обществе, о котором я только что говорил и в котором вы, очевидно, не состоите… – Простите, я отнюдь не хотел сказать этого в столь решительной форме. – Существует одно обязательство, налагаемое на всех комендантов и начальников крепостей, являющихся членами ордена. Безмо побледнел. – Вот обязательство, которое я имею в виду, – произнес Арамис твердым голосом. – Вот это самое обязательство. – Послушаем, дорогой господин д'Эрбле, послушаем вас. Тогда Арамис произнес или, вернее сказать, прочитал на память нижеследующую статью орденского устава. Он сделал это с такими интонациями, как если бы читал по написанному: – Названный начальник или комендант крепости обязан допустить к заключенному, буде в этом встретится надобность и этого потребует сам заключенный, духовника, принадлежащего к ордену. Он умолк. На Безмо жалко было смотреть, до того он побледнел и дрожал. – Текст обязательства точен? – спокойно спросил Арамис. – Монсеньер… – А, вы, кажется, начинаете понимать. – Монсеньер! – воскликнул Безмо. – Не потешайтесь над моим бедным разумом; в сравнении с вами я – мелкая сошка, и если вы хотите выманить у меня кое-какие тайны моего учреждения… – Нисколько! Вы заблуждаетесь, дорогой господин де Безмо. Меня отнюдь не интересуют тайны вашего учреждения, меня интересуют тайны, хранимые вашей совестью. – Пусть будет так! Пусть вас занимают тайны, которые хранит моя совесть. Но проявите хоть немножечко снисходительности к моему несколько особому положению. – Оно и впрямь необычно, мой любезный господин де Безмо, – продолжал неумолимый епископ, – если вы принадлежите к тому обществу, которое я имею в виду; но в нем нет ничего исключительного, если вы не знаете за собой никаких обязательств и ответственны только перед его величеством королем. – Да, сударь, да! Я повинуюсь лишь одному королю. Кому же еще, господи боже, должен, по-вашему, оказывать повиновение дворянин французского королевства, если не своему королю?! Арамис помолчал. Затем своим вкрадчивым голосом он произнес: – До чего, однако, приятно французскому дворянину и епископу Франции слышать столь лояльные речи от человека ваших достоинств, дорогой господин де Безмо, и, выслушав вас, верить отныне только вам и никому больше. – Разве вы сомневаетесь во мне, монсеньер? – Я? О нет! – Значит, теперь вы больше не сомневаетесь? – Да, теперь я не сомневаюсь в том, что такой человек, как вы, – сказал со всей серьезностью Арамис, – недостаточно верен властителям, которых он выбрал себе по своей собственной воле. – Властителям? – вскричал Безмо. – Да, я произнес это слово. – Господин д'Эрбле, вы все еще потешаетесь надо мной, разве не так? – Готов признать, что гораздо более трудное положение иметь над собою нескольких властвующих, чем одного, но в этом затруднении повинны вы сами, господин де Безмо, и я тут ни при чем. – Нет, разумеется, нет, – ответил несчастный комендант, окончательно потеряв голову. – Но что это вы собираетесь делать? Вы встаете? – Как видите. – Вы уходите? – Да, я ухожу. – Как странно вы со мной держитесь, монсеньер! – Я? Странно? – Неужто вы поклялись устроить мне пытку? – Я был бы в отчаянии, если б это действительно было так. – Тогда останьтесь. – Не могу. – Почему? – Потому что оставаться у вас мне больше незачем, меня ждут другие обязанности. – Обязанности, в столь позднее время! – Да! Поймите, мой дорогой господин де Безмо: «Названный начальник или комендант крепости обязан допустить к заключенному, буде в этом встретится надобность и этого потребует сам заключенный, духовника, принадлежащего к ордену». Я пришел сюда; вы не понимаете того, что я говорю, и я возвращаюсь сказать пославшим меня, чтобы они указали мне какое-нибудь другое место. – Как!.. Вы?.. – вскричал Безмо, смотря на Арамиса почти что с ужасом. – Духовник, принадлежащий к этому ордену, – сказал Арамис так же спокойно. Но сколь бы смиренными ни были эти слова, они произвели на бедного коменданта не меньшее впечатление, чем удар молнии, низвергнувшейся с небес рядом с ним. Безмо посинел, и ему показалось, что глаза Арамиса впиваются в него как два раскаленных клинка, пронзающих его сердце. – Духовник, – бормотал он, – духовник. Монсеньер духовник ордена? – Да, я духовник ордена; но нам больше не о чем толковать, поскольку вы к нашему ордену не имеете ни малейшего отношения. – Монсеньер… – И поскольку вы не имеете к нему ни малейшего отношения, вы отказываетесь исполнять его приказания. – Монсеньер, – вставил Безмо, – монсеньер, умоляю вас, выслушайте меня. – К чему? – Монсеньер, я вовсе не утверждаю, что не имею ни малейшего отношения к ордену. – Так вот оно что! – Я не говорил также, что отказываюсь повиноваться. – Но происходившее только что между нами чрезвычайно напоминает сопротивление, господин де Безмо. – О нет, монсеньер, нет, нет; я хотел лишь увериться… – В чем же это вы хотели увериться? – спросил Арамис, выражая всем своим видом высшую степень презрения. – Ни в чем, монсеньер. Понизив голос и отвесив прелату почтительный поклон, Безмо произнес: – В любое время, в любом месте я в распоряжении властвующих надо мною, но… – Отлично! Вы мне нравитесь много больше, когда вы такой, как сейчас, господин де Безмо. Арамис снова сел в кресло и протянул свой стакан Безмо, рука которого так сильно дрожала, что он не смог наполнить его. – Вы только что произнесли слово «но», – возобновил разговор Арамис. – Но, – ответил бедняга, – не будучи предупрежден, я был далек от того, чтобы ждать… – А разве не говорится в Евангелии: «Бодрствуйте, ибо сроки ведомы только господу». А разве предписания ордена не гласят: «Бодрствуйте, ибо то, чего я желаю, того должно желать и вам». Но на каком основании вы не ждали духовника, господин де Безмо? – Потому что в данное время среди заключенных в Бастилии больных не имеется. Арамис в ответ на это пожал плечами. – Откуда вы знаете? – Но, судя по всему… – Господин де Безмо, – сказал Арамис, откинувшись в кресле, – вот ваш слуга, который хочет поставить вас о чем-то в известность. В этот момент на пороге действительно появился слуга Безмо. – В чем дело? – живо спросил Безмо. – Господин комендант, вам принесли рапорт крепостного врача. Арамис окинул Безмо своим проницательным и уверенным взглядом. – Так, так. Введите сюда принесшего этот рапорт. Вошел посланный; поклонившись коменданту, он вручил ему рапорт. Безмо пробежал его и, подняв голову, удивленно сообщил: – Во второй Бертодьере больной! – А вы только что утверждали, мой дорогой господин де Безмо, что в вашем отеле решительно все постояльцы пребывают в отменном здравии, небрежно заметил Арамис. И он отпил глоток муската, не отрывая глаз от Безмо. Комендант отпустил кивком головы человека, явившегося с отчетом врача, и тот вышел. – Я думаю, – проговорил Безмо, все еще не справившись со своей дрожью, – что в приведенном вами параграфе сказано также: «и этого потребует сам заключенный»? – Да, вы правы, именно это изложено в интересующем нас параграфе; но поглядите-ка, там опять кто-то вас спрашивает, дорогой господин де Безмо. И действительно, в этот момент в полуоткрытую дверь просунул голову сержант караула. – Что такое? – раздраженно буркнул Безмо. – Нельзя ли оставить меня в покое хоть на десять минут? – Господин комендант, – сказал солдат, – больной из второй Бертодьеры поручил своему тюремщику передать вам его просьбу прислать священника. Безмо чуть не упал навзничь. Арамис счел излишним успокаивать коменданта, как до этого считал излишним устрашать его. – Что же я должен ответить? – спросил Безмо. – Все, что вам будет угодно, – улыбнулся Арамис, кусая себе губы, решаете вы, комендант Бастилии вы, а не я. – Скажите, – поспешно закричал Безмо, – скажите заключенному, что его просьба будет исполнена! Сержант удалился. – О, монсеньер, монсеньер! – пробормотал Безмо. – Да разве мог я предполагать?.. Разве мог я предвидеть? – Кто разрешил вам строить предположения, кто позволил вам предвидеть? Орден – вот кто предполагает, орден – вот кто знает, орден – вот кто предвидит. Разве этого для вас не достаточно? – Итак, что вы приказываете? – Я? Решительно ничего. Я всего-навсего бедный священник, простой духовник. Не прикажете ли навестить заболевшего узника? – О монсеньер, я никоим образом не отдаю вам подобного приказания, я прошу вас об этом. – Превосходно. В таком случае проводите меня к заключенному. Глава 28. УЗНИК С момента превращения Арамиса в духовника ордена Безмо совершенно преобразился. До сих пор для достойного коменданта Арамис был прелатом, к которому он относился с почтением, другом, к которому питал чувство признательности. Но едва Арамис открылся пред ним, все привычные его представления пошли прахом, и он сделался подчиненным, Арамис стал начальником. Безмо собственноручно зажег фонарь, позвал тюремщика и, повернувшись к Арамису, сказал: – Ваш покорный слуга, монсеньер. Арамис ограничился кивком головы, означавшим «отлично», и жестом, означавшим «ступайте вперед». Была прекрасная звездная ночь. Шаги трех мужчин гулко отдавались на каменных плитах, и звяканье ключей, висевших на поясе у тюремщика, доносилось до верхних этажей башен, как бы затем, чтобы напомнить несчастным узникам, что свобода вне пределов их досягаемости. Перемена, происшедшая с Безмо, коснулась, казалось, всех и всего. Тот же тюремщик, который при первом посещении Арамиса был так любопытен и так настойчив в расспросах, стал не только немым, но и бесстрастным. Он шел с опущенной головой и боялся, казалось, услышать хотя бы единое слово из разговора Арамиса с Безмо. Так в полном молчании дошли они до подножия Бертодьеры и неторопливо поднялись на второй этаж; Безмо по-прежнему во всем повиновался Арамису, но особого рвения в этом он, впрочем, не проявлял. Наконец они подошли к двери узника; тюремщику не понадобилось отыскивать ключ, он приготовил его заранее. Дверь отворилась. Безмо хотел было войти к заключенному, но Арамис остановил его на пороге. – Нигде не указано, чтобы узники исповедовались в присутствии коменданта. Безмо поклонился и пропустил Арамиса, который, взяв фонарь из рук тюремщика, вошел к заключенному; затем, не промолвив ни слова, он подал рукою знак, приказывая запереть за ним дверь. Несколько секунд он простоял без движения, прислушиваясь, удаляются ли Безмо и тюремщик; потом, убедившись по ослабевающему звуку шагов, что они вышли из башни, он поставил фонарь на стол и посмотрел вокруг себя. На кровати, покрытой зеленой саржей, совершенно такой же, как и все другие кровати в Бастилии, только немного новее, под широким и наполовину опущенным пологом лежал молодой человек, к которому мы уже приводили как-то раз Арамиса. В соответствии с правилами тюрьмы у узника не было света. По сигналу гасить огни ему надлежало задуть свою свечу. Впрочем, наш узник содержался в особо благоприятных условиях, так как ему была предоставлена чрезвычайно редкая привилегия сохранять у себя освещение до сигнала гасить огни; другим заключенным свечи вовсе но выдавались. Возле кровати, на большом кожаном кресле с гнутыми ножками, было сложено новое и очень опрятное платье. Столик без перьев, без книг, чернил и бумаги одиноко стоял у окна. Несколько тарелок с нетронутой едой свидетельствовали о том, что узник едва прикоснулся к ужину. Юноша, которого Арамис увидел на кровати под пологом, лежал, закрыв лицо руками. Приход посетителя не заставил его переменить позу: он выжидал или, быть может, забылся в дремоте. От фонаря Арамис зажег свечу, бесшумно отодвинул кресло и подошел к кровати со смешанным чувством почтения и любопытства. Юноша поднял голову: – Чего хотят от меня? – Вы желали духовника? – Да. – Вы больны? – Да. – Очень больны? Юноша посмотрел на Арамиса проницательным взглядом и произнес: – Благодарю вас. Потом после минутного молчания он сказал: – Я уже видел вас. Арамис поклонился. Холодный, лукавый и властный характер, наложивший свой отпечаток на лицо ваннского епископа и сразу же угаданный узником, не предвещал ничего утешительного. – Мне лучше, – добавил он. – Итак? – Итак, чувствуя себя лучше, я не испытываю, пожалуй, прежней надобности в духовнике. – И даже в том, о котором вам сообщили запиской, найденной вами в хлебе? Молодой человек вздрогнул, но прежде чем он успел бы ответить или начать отпираться, Арамис продолжал: – Даже в том священнослужителе, из уст которого вы должны услышать важное для вас сообщение? – Это другое дело, – произнес юноша, снова откинувшись на подушку, я слушаю. Арамис внимательно посмотрел на него, и его поразило спокойное и простое величие, свойственное наружности этого юноши: такое величие не может быть приобретено, если господь бог не вложил его при рождении в сердце и в кровь. – Садитесь, сударь, – проговорил узник. Арамис поклонился и сел. – Как вы чувствуете себя в Бастилии? – начал епископ. – Превосходно. – Вы не страдаете? – Нет. – И вы ни о чем не жалеете? – Ни о чем. – И даже об утраченной вами свободе? – Что вы зовете свободою, сударь? – спросил узник тоном человека, подготовляющего себя к борьбе. – Я зову свободой цветы, воздух, свет, звезды, радость идти туда, куда вас несут ваши юные ноги. Молодой человек улыбнулся. Трудно было сказать, что заключалось в этой улыбке – покорность судьбе или презрение. – Посмотрите, – сказал он, – вот тут, в этой японской вазе, две прекрасные розы, сорванные бутонами вчера вечером в саду коменданта; сегодня утром они распустились и открыли у меня на глазах свои алые чашечки; распуская складку за складкой своих лепестков, они все больше и больше раскрывали передо мною сокровищницу своего благовония; вся моя комната напоена их ароматом. Они прекраснее всех роз на свете, а розы прекраснейшие среди цветов. Почему же – взгляните на них – вы думаете, что я жажду каких-то других цветов, раз у меня есть лучшие среди них? Арамис с удивлением посмотрел на юношу. – Если цветы – свобода, – печально продолжал узник, – выходит, что я свободен, ибо у меня есть цветы. – Но воздух? – вскричал Арамис. – Воздух, столь необходимый для жизни? – Подойдите к окну, сударь, оно открыто. Между землею и небом ветер стремит свои знойные и студеные вихри, теплые испарения и едва приметные струи воздуха, и он ласкает мое лицо, когда, взобравшись на спинку кресла и обхватив рукою решетку, я воображаю, будто плаваю в бескрайнем пространстве. Арамис хмурился все больше и больше по мере того, как говорил узник. – Свет! – воскликнул тот. – У меня есть нечто лучшее, нежели свет, у меня есть солнце, друг, посещающий меня всякий день без разрешения коменданта, без сопровождающего тюремщика. Оно входит в окно, оно чертит в моей камере широкий и длинный прямоугольник, который начинается у окна и доходит до полога над моей кроватью, задевая его бахрому. Этот светящийся прямоугольник увеличивается с десяти часов до полудня и уменьшается с часу до трех, медленно, медленно, как если бы он, торопясь посетить меня, жалел расстаться со мною. И когда исчезает последний луч, я еще четыре часа наслаждаюсь солнечным светом. Разве этого не достаточно? Мне говорили, что есть несчастные, долбящие камень в каменоломнях, рудокопы, которые так и не видят солнца. Арамис вытер лоб. – Что касается звезд, на которые так приятно смотреть, то все они одинаковы и отличаются друг от друга лишь величиною и блеском. Мне посчастливилось: если бы вы не зажгли свечи, вы могли бы увидеть замечательную звезду, на которую перед вашим приходом я смотрел, лежа у себя на кровати. Арамис опустил глаза. Он чувствовал, что его захлестывают горькие волны этой сумрачной философии, представляющей собой религию заключенных. – Вот и все о цветах, о воздухе, свете и звездах, – сказал все так же спокойно молодой человек. – Остается прогулка? Но не гуляю ли я весь день в саду коменданта при хорошей погоде и здесь, когда идет дождь? На свежем воздухе, если жарко, и в тепле, когда на дворе холодно, в тепле, доставляемом мне камином. Поверьте мне, сударь, – добавил узник с выражением, не лишенным горечи, – люди дали мне все, на что может надеяться и чего может желать человек. – Люди, пусть будет так! – начал Арамис, поднимая голову. – Но бог? Мне кажется, вы забыли о боге. – Я действительно забыл бога, – по-прежнему бесстрастно произнес узник, – но зачем вы мне говорите об этом? Зачем говорить о боге с тем, кто находится в заточении? Арамис посмотрел в лицо этому странному юноше, в котором смирение мученика сочеталось с улыбкою атеиста. – Разве бог не в любой из окружающих вас вещей? – прошептал Арамис тоном упрека. – Скажите лучше – на поверхности каждой вещи, – твердо ответил юноша. – Пусть так! Но вернемся к началу нашего разговора. – Охотно. – Я ваш духовник. – Да. – Итак, в качестве того, кто исповедуется, вы должны говорить только правду. – Охотно буду говорить только правду. – Всякий узник совершил преступление, и именно за это его посадили в тюрьму. Какое же преступление совершено вами? – Вы уже спрашивали об этом, когда в первый раз посетили меня. – И вы уклонились тогда от ответа, как уклоняетесь от него и сегодня. – Почему же вы думали, что сегодня я пожелаю ответить? – Потому что сегодня я ваш духовник. – В таком случае, если вы так уж хотите знать, какое преступление я совершил, объясните мне, что называется преступлением. И так как я не знаю за собой ничего такого, в чем я мог бы себя упрекнуть, я говорю, что я не преступник. – Иногда человек – преступник в глазах сильных мира сего не потому, что он совершил преступление, а потому, что он знает о преступлениях, которые были совершены другими. Узник слушал с напряженным вниманием. – Да, – сказал он после непродолжительного молчания, – я понимаю вас. Да, да, сударь, вы правы. Может статься, что и я преступен в глазах сильных мира сего именно вследствие этого. – Ах, значит, вы знаете нечто подобное? – спросил Арамис, которому показалось, что он увидел на панцире если не настоящий изъян, то шов, соединяющий его в местах склепки. – Нет, я решительно ничего не знаю; впрочем, я иногда мучительно думаю, и в эти моменты я говорю себе… – Что же вы говорите? – Что если я буду думать дальше, то сойду с ума или, быть может, догадаюсь о многом. – И тогда? – нетерпеливо перебил Арамис. – Тогда я останавливаюсь. – Вы останавливаетесь? – Да, голова у меня делается тяжелой, мысли – печальными, и я чувствую, как меня охватывает тоска: я желаю… – Чего? – Я и сам не знаю. Ведь я не хочу позволить себе желать что-нибудь из того, чего у меня нет, ведь я вполне удовлетворен тем, что у меня есть. – Вы боитесь смерти? – взглянул ему в глаза Арамис с легким беспокойством. – Да, – ответил с улыбкой молодой человек. Арамис почувствовал холод этой улыбки и содрогнулся. – О, раз вы испытываете страх перед смертью, значит, вы знаете больше, чем говорите. – Но вы, – произнес в ответ узник, – вы, который заставили меня вызвать вас и, после того как я это сделал, приходите с обещанием раскрыть предо мною целые миры тайн, – почему ж вы молчите, тогда как говорю я один? И поскольку мы оба надели на себя маски, давайте либо оба останемся в них, либо оба их сбросим. Арамис почувствовал силу и справедливость этого рассуждения а подумал: «Я имею дело с человеком незаурядным». – Есть ли у вас честолюбие? – обратился он к узнику, не подготовив его к этому внезапному скачку мысли. – Что называется честолюбием? – Эго чувство, заставляющее человека желать большего, чем то, что у него есть. – Я говорил, сударь, что я доволен, но очень может быть, что я ошибаюсь. Я не знаю, что именно является честолюбием, но возможно, что оно есть у меня. Разъясните мне это, я охотно послушаю вас. – Честолюбец, – сказал Арамис, – это тот, кто жаждет возвыситься над своей судьбой. – Я нисколько не жажду возвыситься над моей судьбой, – уверенно заявил молодой человек, и эта уверенность еще раз привела в содроганье прелата. Юноша замолчал. Но по его горящим глазам, по морщинам, появившимся на его лбу, и сосредоточенной позе было видно, что он ожидал всего чего угодно, но меньше всего молчания. Арамис прервал это молчание. – При первом нашем свидании вы мне лгали, – упрекнул его Арамис. – Лгал! – вскричал молодой человек, вскакивая с кровати с таким выражением в голосе и с таким огнем гнева в глазах, что Арамис невольно попятился. – Я хотел сказать, – проговорил Арамис с поклоном, – что вы скрыли от меня некоторые обстоятельства вашего детства. – Тайны человека принадлежат ему одному, а не первому встречному, сударь. – Это правда, – сказал Арамис, кланяясь еще ниже, чем в первый раз, это правда, простите меня; но неужели и сегодня я для вас все еще первый встречный? Умоляю вас, ответьте мне, монсеньер! Этот титул слегка смутил узника, но он, видимо, не удивился, что к нему обратились, назвав его монсеньером. – Я вас не знаю, сударь, – отвечал он. – О! Если бы я посмел, я приложился бы к вашей руке и поцеловал бы ее. Молодой человек сделал движение как бы с тем, чтобы протянуть Арамису руку, но молния, сверкнувшая в его взгляде, тотчас же погасла, и он отдернул назад свою холодную руку. – Целовать руку узника! – воскликнул он, покачав головой. – Зачем? – Почему вы сказали мне, – спросил Арамис, – что вы довольны своим пребыванием здесь? Почему сказали, что ничего не желаете и ни к чему не стремитесь? Почему, наконец, говоря все это, вы препятствуете мне быть, в свою очередь, искренним до конца? Та же молния уже в третий раз вспыхнула в глазах юноши; но так же, как и дважды пред тем, она тотчас же погасла. – Вы мне не верите? – сказал Арамис. – О нет, почему же, сударь? – По очень простой причине, ибо если вы знаете обо всем том, о чем должны знать, вам не следует доверяться кому бы то ни было. – В таком случае не удивляйтесь, что я не доверяюсь и вам, ведь вы подозреваете, что я знаю то, чего я не знаю. Арамиса восхитило столь энергичное сопротивление. – Вы приводите меня в отчаяние, монсеньер! – воскликнул он, ударяя рукою по креслу. – Я не понимаю вас, сударь. – Попытайтесь же, прошу вас, понять меня. Узник пристально посмотрел на Арамиса. – Мне кажется иногда, – продолжал последний, – что предо мной человек, которого я ищу… а затем… – А затем… этот человек исчезает, не так ли? – усмехнулся узник. Ну что же, тем лучше! Арамис встал. – Мне решительно нечего сказать человеку, относящемуся ко мне с таким недоверием, как вы, монсеньер. – А мне, – отвечал тем же топом узник, – нечего сказать человеку, не желающему понять, что узнику следует опасаться всего на свете. – Даже своих старых друзей? О, это чрезмерная осторожность! – Своих старых друзей? Вы один из моих старых друзей, вы? – Подумайте, не припомните ли вы, что когда-то, в той самой деревне, где протекло ваше детство, вы видели… – Вам известно название этой деревни? – Нуази-ле-Сек, монсеньер, – твердо выговорил Арамис. – Продолжайте, – произнес молодой человек; ничто, однако, в его лице не выразило, подтверждает ли он сказанное прелатом или оспаривает. – Монсеньер, если вы упорно хотите продолжать эту игру, прекратим разговор. Я пришел с намерением сообщить вам о многом, это верно; но ведь и вы, со своей стороны, должны изъявить желание узнать это многое. Прежде чем говорить, прежде чем открыть вам столь важные тайны, которые я храню про себя, я нуждаюсь с вашей стороны если не в откровенности, то хотя бы в некоторой помощи, если не в доверии, то хотя бы в некоторой доле симпатии. А вы замкнулись в якобы полном незнании, и это останавливает меня… И вы поступаете так не потому, что вы правы; ведь как бы мало вы ни были осведомлены, каким бы равнодушным ни притворялись, от этого вы не перестаете быть тем, кто вы есть, и ничто, слышите ли, ничто не может этого изменить, монсеньер. – Обещаю терпеливо выслушать вас. Но мне кажется, что я имею право повторить тот вопрос, который я уже задавал вам: кто вы такой? – Помните ли – тому уж пятнадцать или, может быть, восемнадцать лет как вы видели в Нуази-ле-Сек всадника, который приезжал вместе с дамой, одетой обычно в платье из черного шелка и с огненными лентами в волосах? – Да, однажды я спросил имя всадника, и мне ответили, что это аббат д'Эрбле. Я удивился, почему этот аббат имеет вид воина, и мне ответили, что в этом нет ничего удивительного, так как он – бывший мушкетер Людовика Тринадцатого. – Итак, – сказал Арамис, – бывший мушкетер, тогдашний аббат, нынешний ваннский епископ и ваш сегодняшний духовник, все они – я. – Да. Я узнал вас. – В таком случае, монсеньер, если вы это знаете, мне остается только добавить то, чего вы, пожалуй, не знаете: если бы о посещении этого места мушкетером, епископом и духовником узнал бы король сегодня вечером или завтра утром, тот, кто пренебрег всем, чтоб побывать у вас, увидел бы сверкающий топор палача в каземате еще темнее и потаеннее вашего. Выслушав эти произнесенные решительным тоном слова, молодой человек приподнялся на кровати и жадными глазами впился в лицо Арамиса. После этого узник, видимо, проникся доверием к своему посетителю. – Да, – прошептал он, – я помню, хорошо помню то время. Женщина, о которой вы говорите, один раз приезжала с вами и дважды с той женщиной… – С той женщиной, которая навещала вас каждый месяц? – Да. – Знаете ли вы, кто эта дама? Глаза узника заблестели, и он произнес: – Знаю; это была дама, близкая ко двору. – Хорошо ли вы ее помните? – О, мои воспоминания о ней очень отчетливы: видел я эту даму один раз с человеком лет сорока пяти, в другой раз с вами и с дамою в черном платье с лентам цвета пламени; потом я видел ее еще дважды, и оба раза с тою же дамою в черном. Эти четверо вместе с моим гувернером и старой Перонеттою, да моим тюремщиком, да комендантом – единственные, с кем я говорил в течение всей моей жизни, почти единственные, которых я видел за всю мою жизнь. – Выходит, что вы и там были в тюрьме? – Если здесь я в тюрьме, то там я был, можно сказать, на воле, хотя моя свобода и была основательно стеснена. Дом, в котором я безвыездно жил, обширный сад, окруженный стенами, за которые я не мог выйти, – таково было мое обиталище. Впрочем, вы его знаете, поскольку бывали в нем. В конце концов, привыкнув жить внутри этих стен, я никогда и не желал выйти за их пределы. Теперь вы понимаете, сударь, что, не повидав света, я не могу желать чего бы то ни было, и если вы хотите рассказать мне о чем-то, то знайте: вам придется давать мне на каждом шагу разъяснения. – Так я и сделаю, монсеньер, – сказал, кланяясь, Арамис, – ибо это мой долг. – Начнем с того, кто был моим гувернером? – Достойный дворянин и порядочный человек, монсеньер, – воспитатель вашего тела и вашей души. Разве вы были когда-нибудь недовольны им? – О нет, сударь, напротив. Но этот дворянин говорил мне не раз, что мой отец и моя мать умерли; лгал он или говорил правду? – Он против воли должен был следовать данным ему указаниям. – Значит, он лгал? – Только в одном. Ваш отец действительно умер. – А мать? – Она умерла для вас. – Но для других она жива и поныне, не так ли? – Да. – А я, – молодой человек устремил на Арамиса пристальный взгляд, – я обречен жить во мраке тюрьмы? – Увы, да. – И все потому, что мое присутствие в мире открыло бы великую тайну? – Да, великую тайну. – Мой враг, должно быть, очень силен, если смог запереть в Бастилии такого ребенка, каким был я ко времени моего заточения? – Да, это так. – Сильнее, чем моя мать? – Почему же? – Потому что моя мать защитила б меня. Арамис колебался. – Да, сильнее, чем ваша мать, монсеньер. – Если мою кормилицу и моего гувернера отняли у меня и я был так безжалостно разлучен с ними, значит ли это, что или я, или они представляли для моего врага большую опасность? – Да, опасность, от которой ваш враг избавился, устранив и кормилицу и дворянина, – спокойно сказал Арамис. – Устранив? Но как же? – Наиболее верным способом: они умерли. Молодой человек слегка побледнел; он провел дрожащей рукой по лицу. – От яда? – спросил он. – Да, от яда. Юноша на мгновенье задумался. – Поскольку оба эти ни в чем не повинные существа, единственная моя опора, были умерщвлены в один день, я заключаю, что мой враг очень жесток или что его принудила к этому крайняя необходимость; ведь и этот достойный во всех отношениях дворянин, и эта бедная женщина за всю свою жизнь не причинили ни одному человеку ни малейшего зла. – Да, монсеньер, у вас в роду царит суровая необходимость. И необходимость, к моему великому сожалению, заставляет меня подтвердить, что и дворянин и кормилица были действительно умерщвлены. – О, вы не сообщаете мне ничего нового, – нахмурился узник. – Неужели? – У меня были на этот счет подозрения. – Какие же? – Сейчас расскажу. В этот момент молодой человек, опершись на локти обеих рук, приблизил свое лицо вплотную к лицу Арамиса с выражением такого достоинства, самоотречения и даже отваги, что епископ почувствовал, как электрические искры энтузиазма поднимаются из его неспособного уже к бурным переживаниям сердца к голове, холодной как сталь. – Говорите же, монсеньер! Я уже открыл вам, что, беседуя с вами, подвергаю свою жизнь опасности, и как бы мало ни стоила эта жизнь, умоляю, примите ее, если она потребуется для спасения вашей. – Хорошо, – продолжал молодой человек, – я и в самом деле подозревал, что было совершено убийство моей кормилицы и моего гувернера… – Которого вы называли отцом. – Которого я называл отцом, хорошо зная при этом, что я – вовсе не его сын. – Что же заставило вас усомниться в этом? – Подобно тому, как вы чрезмерно почтительны для друга, так он был чрезмерно почтителен для отца. – Что до меня, то я отнюдь не намерен таиться, – сказал Арамис. Молодой человек кивнул головой. – Я не был, без сомнения, предназначен к тому, чтобы оставаться на веки вечные взаперти, и что меня убеждает в этом, теперь особенно, – так это забота, которую проявляли, чтобы сделать из меня по возможности безупречного светского кавалера. Приставленный ко мне дворянин научил меня всему, в чем был осведомлен сам: арифметике, начаткам геометрии, астрономии, фехтованию и верховой езде. По утрам я ежедневно фехтовал в нижней зале и ездил верхом по саду. И вот однажды – это произошло, по-видимому, в разгар лета, так как было исключительно жарко, – я заснул в этой зале. Ничто до этой поры не внушало мне подозрений, единственное, что удивляло меня, это – почтительность моего гувернера. Я жил как дети, как птицы небесные, как растения, жил солнцем и воздухом. Незадолго перед тем мне исполнилось пятнадцать лет. – Значит, тому уже восемь лет. – Да, приблизительно. Впрочем, я потерял счет годам. – Простите, но что же говорил вам гувернер, чтобы побуждать вас к труду? – Он говорил, что человек должен стремиться завоевать себе известное положение, в котором ему отказал при рождении бог. Он добавлял, что, будучи бедняком, сиротою, безродным, я могу рассчитывать лишь на себя самого и что никто никогда не интересовался моею особой и никогда не заинтересуется ею… Итак, я был в нижней зале, где перед тем фехтовал, и, устав от урока фехтования, я погрузился в дремоту. Мой гувернер находился у себя в комнате, в первом этаже, прямо надо мной. Вдруг до моего слуха донесся слабый крик гувернера. Потом он позвал мою кормилицу: «Перонетта, Перонетта!» – Да, я знаю, – сказал Арамис, – продолжайте ваш рассказ, монсеньер. – Она, должно быть, была в саду, так как дворян» и поспешно спустился с лестницы. Встревоженный его криком, я встал. Отворив из прихожей дверь, которая вела в сад, он снова несколько раз позвал Перонетту. Нижняя зала также выходила окнами в сад; правда, ставни были прикрыты. Однако я прильнул к окну и через щель в ставнях увидел, как мой гувернер подошел к большому колодцу, находившемуся почти под самыми окнами его кабинета. Он наклонился над краем колодца, заглянул в него, снова вскрикнул и испуганно замахал руками. Стоя за ставней, я мог не только видеть, я мог также слышать. И вот я увидел и услышал… – Продолжайте, монсеньер, продолжайте, прошу вас, – торопил юношу Арамис. – Перонетта прибежала на зов гувернера. Он устремился навстречу ей, взял ее за руку и потащил за собой к колодцу. Затем, наклонившись над ним вместе с нею, он произнес: «Смотрите, смотрите, какое несчастье!» «Что с вами, успокойтесь! – говорила Перонетта, – в чем дело?» «Письмо, – кричал мой гувернер, – вы видите это письмо!» И он указал рукой на дно колодца. «Какое письмо? – спросила кормилица. «Письмо, которое вы там видите, это – последнее письмо королевы!» При этом слове я вздрогнул. Мой гувернер, который считался моим отцом, он, который беспрестанно учил меня скромности и смирению, – он в переписке с самой королевой! «Последнее письмо королевы! – воскликнула Перопетта, видимо пораженная не тем, что это письмо от королевы, а лишь тем, что оно оказалось на дне колодца. – Но как же оно попало туда?» «Случай, Перонетта, престранный случай! Входя к себе, я отворил дверь, и так как окно было тоже открыто, поднялся ветер; и вот я вижу бумагу, которая летит через комнату; я ее узнаю – это письмо королевы; крича во весь голос, я подбегаю к окну; бумага кружится в воздухе и мгновенно падает прямо в колодец». «Ну что ж, – сказала Перонетта, – если письмо упало в колодец, это все равно, что оно сожжено, и поскольку королева сжигает свои письма всякий раз, как приезжает сюда…» – Всякий раз, как приезжает сюда. Значит, женщина, приезжавшая каждый месяц, была королевой, – перебил сам себя узник. – Да, – кивнул головой Арамис. – «Конечно, конечно, – продолжал гувернер, – но в этом письме содержались инструкции; как же мне выполнять их теперь?» «Напишите немедленно королеве, расскажите ей все, как оно было в действительности, и она пришлет вам второе письмо взамен этого». «Написать королеве! Но она никогда не Поверит, что случилось такое необыкновенное происшествие, она решит, что я захотел оставить это письмо у себя, вместо того чтобы возвратить, подобно всем остальным; она решит, что я захотел использовать его как оружие, а кардинал Мазарини до такой степени… Этот итальянский дьявол способен на все, он способен при первом же мелькнувшем у него подозрении приказать, чтобы нас отравили». Арамис улыбнулся, чуть-чуть кивнув головой. – «Ведь вы знаете, Перонетта, до чего они недоверчивы, когда дело идет о Филиппе». Филипп-имя, которым меня называли, – прервал сам себя узник. «В таком случае раздумывать нечего, – сказала Перонетта, – нужно найти кого-нибудь, кто спустился бы в колодец». «Да, но тот, кто полезет вниз за бумагою, поднимаясь наверх, прочитает ее». «Ну что ж, раз так, найдем в деревне такого, кто не умеет читать, и вы сможете быть совершенно спокойны». «Допустим. Но тот, кто согласится спуститься в колодец, догадается, насколько важна бумага, ради которой мы рискуем человеческой жизнью. И все же, Перонетта, вы подали мне хорошую мысль; да, да… кто-то должен спуститься на дно, и этот кто-то буду я сам». Но, услышав его слова, Перонетта разразилась слезами и восклицаниями; она так настойчиво молила старого дворянина не делать этого, что в конце концов добилась от него обещания, что он отправится на поиски лестницы, достаточно длинной, чтобы можно было спуститься в колодец; что же до нее, Перонетты, то она немедленно пустится в путь и пойдет на ферму, где и отыщет какого-нибудь смелого парня, которому скажет, что в колодец упала драгоценность, завернутая в бумагу, и поскольку бумага, заметил мой гувернер, намокая, разворачивается в воде, для этого парня не будет ничего неожиданного, когда он найдет письмо в развернутом виде. «Впрочем, к этому времени чернила на письме, может быть, уже расплывутся», – вставила Перонетта. «Это не важно. Лишь бы оно снова оказалось в наших руках. Мы отдадим его королеве, и она убедится, что мы ее не обманывали; да и у кардинала не возникнет никаких подозрений, так что нам нечего будет бояться его». Приняв такое решение, они разошлись. Я прикрыл ставню, за которой стоял, и, видя, что мой гувернер собирается войти ко мне в залу, бросился на подушки, со страшной сумятицей в голове от всего только что слышанного. Гувернер приоткрыл дверь и, думая, что я сплю, тихонько закрыл ее. Я тотчас же вскочил на ноги и услышал звук удаляющихся шагов. Тогда, снова подойдя к ставне, я увидел, как мой гувернер и Перонетта выходили из сада. Во всем доме я был один. Как только они ушли из сада, я прыгнул в окно, не утруждая себя необходимостью пройти по прихожей, подбежал к колодцу и наклонился над ним. Что-то белое и блестящее колыхалось на дрожащей, расходящейся кругами поверхности зеленоватой воды. Это белое пятно гипнотизировало и притягивало меня. Глаза мои ничего, кроме него, не видели. Дыхание у меня захватило. Колодец манил меня своею разверстою пастью, своим холодом. Мне казалось, будто я читаю в глубине его огненные письмена, начертанные на бумаге, которой коснулась рука королевы. Тогда, не сознавая того, что делаю, побуждаемый одним из тех инстинктивных движений, которые способны столкнуть нас в пропасть, я привязал конец веревки к основанию колодезной перекладины и спустил ведро, позволив ему уйти в воду приблизительно на три фута (все это я делал, дрожа от страха, как бы не пошевелить эту драгоценную бумагу, которая успела изменить свой белый цвет на зеленоватый – верный признак того, что она уже начала погружаться); затем, взяв в руки мокрую тряпку, я соскользнул по веревке в зияющий подо мной колодец. Когда я увидел, что вишу над бездной и небо надо мной стало стремительно уменьшаться, меня охватил озноб, голова у меня пошла кругом, волосы поднялись дыбом, но воля поборола и мой ужас, и одолевшую меня слабость. Я достиг воды и рывком окунулся в нее, держась одной рукой за веревку, тогда как другой лихорадочно старался схватить драгоценное письмо. Я поймал его, но под моими пальцами бумага порвалась надвое. Спрятав оба куска за пазуху, я начал подниматься наверх. Упираясь ногами в стенку колодца, подтягиваясь при помощи веревки, ловкий, сильный и подстегиваемый к тому же необходимостью торопиться, я достиг края колодца и, вылезая, облил его стекавшей с меня водой. Выскочив со своей добычею из колодца, я пустился бежать по освещенной солнцем дорожке и достиг глубины сада, где разросшиеся деревья образовали своего рода лесок. Там-то я и хотел укрыться. Но едва я вошел в это убежище, как прозвонил колокол. Это означало, что открывают ворота, что возвращается мой гувернер и что я добрался сюда вовремя. Я рассчитал, что пройдет не меньше десяти минут, пока он найдет меня, – это при том условии, что, догадавшись, где я, он сразу же направится прямо ко мне, а может быть, и все двадцать, если ему придется заняться поисками. Этого было достаточно, чтобы успеть прочитать драгоценную бумагу. Я поспешно приложил друг к другу обо части ее; буквы стали уже расплываться, но тем не менее мне удалось разобрать написанное. – И что же вы там прочли, монсеньер? – спросил глубоко заинтересованный Арамис. – Достаточно, чтобы узнать, что мой гувернер был дворянином, а Перонетта, не будучи важною дамой, была все же не простая служанка. Наконец, я узнал, что и я сам не совсем темного происхождения, – ведь королева Анна Австрийская и первый министр кардинал Мазарини опекали меня с такою заботливостью. Молодой человек остановился; он был слишком взволнован. – Ну а дальше? Что было дальше? – поторопил его Арамис. – Было, сударь, что рабочий, – ответил молодой человек, – ничего, конечно, не обнаружил в колодце, хотя и обыскал его со всей тщательностью; было, что края колодца, облитые водой, обратили на себя внимание моего гувернера; было, что я не успел обсохнуть на солнце, и Перонетта сразу увидела, что я в мокрой одежде; было, наконец, и то, что я заболел горячкой от купания в студеной воде и волнения, порожденного во мне моими открытиями, и моя болезнь сопровождалась бредом, в котором я рассказал обо всем, так что, руководствуясь моими же собственными признаниями, сделанными в бреду, мой гувернер нашел в изголовье кровати оба обрывка письма, написанного рукою королевы. – Ах, – вздохнул Арамис, – теперь я понимаю решительно все. – Все дальнейшее – не более как мои домыслы. Бедные люди, надо полагать, не посмели скрыть происшедшего, написали обо всем королеве и отправили ей разорванное письмо. – После чего, – добавил Арамис, – вас забрали и поместили в Бастилию. – Как видите. – А услужившие вам исчезли? – Увы! – Не будем больше думать о мертвых, – сказал Арамис, – посмотрим, можно ли сделать что-нибудь для живого. Вы сказали, что смирились со своей участью. Так ли? – Я и сейчас готов повторить то же самое. – И вы не стремитесь к свободе? – Я уже ответил на этот вопрос. – Вам не ведомы ни честолюбие, ни сожаление, ни мысли о жизни на воле? Молодой человек ничего не ответил. – Почему вы молчите? – спросил Арамис. – Мне кажется, что я сказал вам достаточно много и что теперь ваш черед. Я устал. – Хорошо. Я повинуюсь вам, – согласился Арамис. Он весь как-то подобрался. Лицо его приняло торжественное выражение. Чувствовалось, что он подошел к наиболее важному моменту той роли, которую он должен был играть в тюрьме перед узником. – Мой первый вопрос… – начал Арамис. – Какой же? Говорите. – В доме, в котором вы обитали, не было ни одного зеркала, не так ли? – Что это такое? Я не знаю, что означает произнесенное вами слово; я никогда не слышал его. – Зеркалом называют предмет меблировки, отражающий в себе все остальные предметы; так, например, в стекле, подвергнутом соответствующей обработке, можно увидеть черты своего собственного лица совершенно так же, как вы видите своими глазами черты моего. – Нет, в доме не было зеркала, – ответил молодой человек. Арамис огляделся вокруг и заметил: – Его нет и здесь; тут приняты те же предосторожности, что и там. – Какова же их цель? – Сейчас вы узнаете. А теперь простите меня; вы сказали, что вас обучали математике, астрономии, фехтованию, верховой езде, но вы не упомянули истории. – Иногда мой воспитатель рассказывал мне о деяниях Людовика Святого, Франциска Первого и Генриха Четвертого. – И это все? – Приблизительно все. – И здесь я усматриваю тот же расчет: подобно тому как вас лишили зеркал, отражающих окружающие предметы, вас лишили также знакомства с историей, отражающей прошлое. Со времени вашего заключения вам запретили к тому же книги; таким образом, вам неизвестны многочисленные события, зная которые вы могли бы объединить в нечто цельное ваши разрозненные воспоминания и различные побуждения вашей души. – Это верно, – сказал молодой человек. – Выслушайте меня: я коротко расскажу вам о том, что произошло во Франции за последние двадцать три или двадцать четыре года, то есть с вероятной даты вашего рождения на свет божий, то есть с того момента, который представляет для вас особенный интерес. – Говорите. На лице молодого человека снова появилось присущее ему серьезное и сосредоточенное выражение. – Знаете ли вы, кто был сыном Генриха Четвертого? – Я знаю, по крайней мере, кто был его преемником. – Откуда вы узнали об этом? – На монете тысяча шестьсот десятого года изображен Генрих Четвертый; между тем на монете тысяча шестьсот двенадцатого года изображен уже Людовик Тринадцатый. На основании этого, поскольку вторую монету отделяют от первой только два года, я сделал вывод, что Людовик Тринадцатый, очевидно, и был преемником Генриха Четвертого. – Итак, – продолжал Арамис, – вы осведомлены о том, что последним королем, царствовавшим до нашего короля, был Людовик Тринадцатый. – Да, осведомлен, – ответил молодой человек, слегка покраснев. – Это был государь с благородными намерениями, с широкими планами, но выполнение их постоянно откладывалось из-за разных несчастий и борьбы, которую пришлось вести его первому министру Ришелье с французской знатью. Он – я говорю о Людовике Тринадцатом – был человеком слабохарактерным. Умер он еще молодым и в печали. – Да, я знаю об этом. – Его долго терзала забота о престолонаследнике. Для государей это очень мучительная забота, ибо они должны думать не только о том, чтобы оставить по себе добрую память, но и о том, чтобы их замыслы жили |