ПОЧЕМУ Я НЕ СТАЛ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРОМ 28 страница Думаю, почему я так горько сужу о народе, к которому сам принадлежу? Может, потому, что в литературе больше люблю документальное, чем художественное. А наш народ отождествляет художественный образ с жизнью. Я же с детства невзлюбил сказки: ведь это все неправда! Прочитав книжку, мне хотелось выяснить, а бы ли на самом деле такой герой? С книгами Шолохова другое дело. Они полюбились сразу, потому что в них была правда, может, даже правдивее той, что владела жизнью, несуразной, жестокой, неправедной. И все же именно потому, что мы такие и так живем, у нас есть Шолохов. Мы, русские, лучшие из нас, можем все, что никто не сможет. Врач Демехов в 1947 году осуществил пересадку органов, пришил вторую голову собаке, которая действовала, как и первая, а мы [383] его заклеймили. Весь мир пользуется сейчас его фантастическими открытиями, а он живет у нас в забвении... Изобрели спутник, космический корабль, скафандр, но какой космонавт, в какой стране выйдет в открытый космос в порезанном скафандре, который ему сунул в корабль кто-то из отечественных балбесов? А Владимир Ляхов вышел. Закрутил бинтом и липкой лентой отрезанную ногу скафандра и работал в открытом космосе... Шолохов вынес жизнь и умер, как говорится, своей смертью. Мучился болью последние дни. Стал весить 46 килограммов. Посадили на стул — сползает, спина не держит. Привезли самолетное кресло с Ту-154 — то же самое. Пришли бабки станичные, подруги Марьи Петровны, насыпали в наволочку проса и усадили его. «Стал я просорушкой, — сказал, — от «рушить просо» стало быть». Попросил сигарету, закурил. Ночью отошел... ...Дороги перекрыли, паром через Дон не работал, билеты на поезда до Ростова и Миллерова не продавали. А люди шли и ехали на машинах из четырнадцати областей... Гений... Я нашел запись в своем дневнике 21 февраля 1984 года: «Сегодня проснулся с мыслью удивительной и странной: если умрет Шолохов, как назовут его — выдающийся или великий? Ему почти 79». Есть какая-то космическая связь: я еще не знал, что в эту ночь он умер. В звуке «Шолохов» шепчутся маки, и волна догоняет волну, и летят дончаки, аргамаки, натянув горизонта струну. О как больно летят, задевая окончания нервов земли! Плачь, родная земля золотая, плачьте белым венком, ковыли. Не затихнут о нем разговоры новых листьев под ветром донским, потому что, конечно, не скоро кто-то в слове сравняется с ним. Критерий Смелякова ...Меня давно просят написать о Ярославе Васильевиче Смелякове. Но что я могу сказать о нем? То, что знал его лично, встречался с ним, то, что он несколько раз произносил свои слова обо мне и моих стихах и кое-что было напечатано, то, что он стал моим «крестным» в поэзии, но кому это теперь нужно? В моей жизни сбылось загаданное. Каждый день в утренних сумерках кишиневского предместья Рыш-кановка, шагая в школу, я переходил железнодорожную насыпь — ив этот момент, начиная с девятого класса, обязательно загадывал, что, во-первых, получу золотую медаль, а во-вторых, попаду на поэтический вечер, где прочту свои стихи и их высоко оценит знаменитый поэт не ниже Твардовского... Сбылось, очень скоро сбылось. Школу я закончил с золотой медалью, ибо за все десять лет учебы не получил ни по одному предмету ни одной четверки за год и даже в четвертях. Мне семнадцать лет, я учусь на первом курсе физического отделения Кишиневского университета, и в наш студенческий клуб приехали московские писатели, среди них поэт Ярослав Смеляков. Ему в президиум передали несколько моих стихотворений. А я уже собрался уходить и стоял у дверей. Сейчас все это кажется сном, но было, было... Меня приглашают на сцену. 2 ноября 1958 года. Теплая молдавская осень. Я в светлой парусиновой курточке, в старых ботинках покойного отца поднимаюсь и вижу перед собой бородатого Вершигору — того, что «Люди с чистой совестью», кого-то еще и рядом с ними Смелякова. Великий улыбался, что было не столь характерно для него, как узнаю после. Четырнадцать лет еще впереди... [384] Смеляков, держа в руке мои стихи, указал на одно из них: — Это читай всем! Волнуясь перед залом, я во весь голос стал, как теперь говорят, озвучивать это стихотворение — слабенькое, как понимаю сейчас, но в нем были строки, которые понравились Мастеру, и он, перервав меня, воскликнул: — Черт возьми, я б тоже так написал! Это мне-то, семнадцатилетнему... Конечно, студенческая аудитория восторженно приняла и его слова, и меня. Авторитеты были авторитетами. Смеляков дал мне свой домашний адрес и в блокноте написал то, что берегу и по сей день: «Дорогому товарищу Феликсу Чуеву — братский привет. Я надеюсь, что он будет большим, настоящим советским поэтом». Это был, может, самый радостный день в моей жизни. Я прибежал в общежитие и прямо в ботинках лег на кровать на спину, счастливо глядя в потолок... Через год я перевелся в Московский энергетический институт. Есть у меня такие стихи: Я приехал в Москву, я пошел к Смелякову, он сидел в кабинете в осеннем пальто, он стихи перелистывал, как участковый, и свирепо милел, если нравилось что. Я принес ему в редакцию журнала «Дружба народов» тоненькую пачку стихотворений, он выбрал три и на обороте одного написал: «Коля! Направляю Вам студента Ф. Чуева с тремя стихотворениями, которые (после некоторой правки) можно дать у Вас в журнале. Я его знаю по Кишиневу, по 1958 году, с тех пор он вырос и посерьезнел, сейчас он учится в Москве. Яр. Смеляков». Другие стихи ему, видать, не понравились, и он их сбросил со стола на пол. Из гордости я не стал поднимать их и пошел, но женщина, сидевшая в одной [385] комнате со Смеляковым, помню, ее фамилия была Дмитриева, догнала меня с этими стихами: «Что вы, ведь он так хорошо к вам относится!» А Смеляков направил меня в журнал «Юность» — редакция помещалась в том же дворе Союза писателей СССР — к заведующему отделом поэзии Николаю Старшинову. В те годы «Юность» была очень популярна, и, пожалуй, все стихотворцы, и юные, и не очень, мечтали напечататься в этом журнале. К Старшинову стояла очередь страждущих, ненамного меньшая, чем за водкой в годы перестройки. Начиналась она во дворе и по коридору извивалась до кабинета. Часа два я простоял, Николай Константинович пробежал глазами мои стихи, прочитал еще раз, сказал несколько добрых слов и добавил, что предложит эти стихи начальству, но ждать придется довольно долго. Перевернув последнюю страницу, он увидел смеляковский почерк: «Коля!..» и так далее. — Это Ярослав Васильевич написал? Что же вы сразу не сказали! Пусть тогда напишет врезку к вашим стихам — он редко кого хвалит! Смеляков написал. И довольно быстро, всего через год, в октябре 1960 года в журнале «Юность» появилась страничка с двумя моими стихотворениями, фотографией и смеляковским напутствием. В ту пору событие не только для меня. Первая публикация в столице. Потом мы встречались не раз. Был я у него и дома на Ломоносовском проспекте, привозил стихи. Смеляков больше ругал, чем хвалил, но зато это о н ругал и хвалил. Он поддержал мой ранний прием в Союз писателей и даже написал предисловие к книжке в серии «Библиотека избранной лирики». Последний раз я видел его осенью 1972 года у буфетной стойки Центрального Дома литераторов. Подошел к нему, поздоровался, а он громко сказал: — Скоро меня снесут на Ваганьково, и Чуев напишет обо мне статью! Я стал успокаивать его, но очень скоро он оказался не прав только в одном: не Ваганьково, а все-таки Новодевичье... Гроб его стоял в дубовом зале ресторана Дома литераторов, где иной раз, бывало, сидели с ним... Из [386] всех выступавших на панихиде помню, как сказал Симонов: — Он был самым талантливым из всех нас. Стали поднимать гроб. Слева от меня был Евтушенко. Один из нас сказал другому: — Вот что нас объединило! Как и предвидел Смеляков, я написал о нем в журнале «Дружба народов», где он много лет проработал, и, кажется, впервые в печати назвал его великим русским советским поэтом. У меня висит его большой портрет. Я часто вспоминаю Ярослава Васильевича. Поэтический вечер В 1959 году Смеляков дал мне пригласительный билет на свой творческий вечер в Центральный Дом работников искусств. В президиуме он сидел рядом с Твардовским, и я слышал от него, что он придает этому большое значение. После вечера к нему подошел его давний знакомый, с которым где-то вместе работали и не виделись не один десяток лет. Смеляков не проявил к нему никакого интереса — не то чтобы показывал свое величие и превосходство, а просто неинтересно, и все. Выпивал он часто и крепко, но относился к тем редким в нашем Отечестве людям, которые, сколько б ни выпили, не теряли мысли и ясности головы. В таком состоянии он мог спокойно вести вечер поэзии, представляя своих коллег и глазами отыскивая в зале знакомых. — А что, Михаила Аркадьевича уже увели? — спросил как-то у присутствующих, имея в виду дремавшего в зале Светлова. Помню, стали просить почитать стихи его самого: — «Любку»! — «Кладбище паровозов»! — «Если я заболею...»! — Ну хорошо, — грубым, как всегда, голосом сказал Ярослав Васильевич и, как всегда, облизав губы, начал: — Если я заболею, к врачам обращаться не стану... Товарищи, уберите фотографа, он мне мешает!.. Обращусь я к друзьям... Я сказал, уберите [387] фотографа, что я вам Эдита Пьеха, что ли!.. Обращусь я к друзьям, не сочтите, что это в бреду... Да сколько же можно снимать! Ну, знаете, я в таких условиях читать не могу! Все выступление. Сменил обстановку Смеляков несколько раз был в заключении. На одном из судов он сказал: «Я говорю как со дна океана...» Когда у него спросили, почему он не пишет вторую часть замечательной своей поэмы «Строгая любовь», он ответил: — Обстановку переменил — не пишется. Первую часть он написал за колючей проволокой. Критерий Смелякова Смелякова боялись. Среди поэтов существовал как бы «критерий Смелякова», поэтическая планка высоты, что ли. Молодой поэт Алексей Заурих принес ему в редакцию свою подборку. Смеляков пролистал стихи и сбросил со стола, кратко отрецензировав; — В ж...у! А с поэмой другого, уже известного поэта он поступил несколько иначе: подошел к окну, открыл форточку, сложил поэму трубкой и на глазах растерявшегося автора выбросил ее на тротуар улицы Воровского. На рыбалке Николай Константинович Старшинов рассказывал мне, как он и его молодая жена пригласили Смелякова порыбалить. Сам Николай заядлый рыбак, а жена его впервые взяла удочку в руку, но, как часто бывает, новичкам везет, и она вытаскивала одну рыбешку за другой. Смелякова это злило: — Черт знает что! Я, большой советский поэт, не могу поймать ни одной рыбки, а какая-то ... без конца ловит! [388] Принимали зайца На заседании московской секции поэтов принимали в члены Союза писателей Анатолия Зайца. Было это в конце шестидесятых. Дрожал Заяц. Смеляков сидел на председательском месте и, облизав губы, спросил у секретаря секции поэтов Германа Флорова: — Ну что у нас там еще? — Последний вопрос. Прием в члены Союза писателей Анатолия Зайца. — Ну, тут, по-моему, вопрос ясен, — сказал Смеляков. — Двух мнений быть не может. У нас же было решение: Зайца в члены Союза писателей не принимать! — Не было такого решения, Ярослав Васильевич! — возразил Флоров. — Герман, ты ничего не помнишь, потому что не ведешь протоколы, а я помню, что у нас черным по белому было записано: Зайца в члены Союза писателей не принимать. Все ясно. — Я тоже не припомню такого решения, — заметил Константин Ваншенкин. — Да не было этого! — воскликнул Владимир Тур-кин. — Не было, не было, — заворчал Смеляков, — я же помню, что было! У Зайца вышла всего одна книжка, и мы не можем по ней его принять. Мне Егор Исаев на днях сказал, что у Зайца в этом году в «Советском писателе» выходит «суперпрекрасная книжка». Узнаете стиль? Так вот, подождем ее выхода и тогда будем решать. — Да нет же, Ярослав Васильевич, у него вышло уже три книжки! — сказал Туркин, а бедный Заяц стал робко подвигать сборники по столу по направлению к Смелякову. Тот взял одну книжку — «Марш на рассвете»: — ^- Ну что это за книга — «Марш на рассвете»? «Ты на рассвете», «Я на рассвете»... К тому же они вышли у него где-то в Виннице... — Не в Виннице, а в Москве, Ярослав Васильевич! — подал голос Заяц. Смеляков уткнулся в титульные листы сборников: да, Москва. [389] — Так о чем речь, товарищи, я не понимаю? Меня ввели в заблуждение, — прорычал он. И обратился к Флорову: — Это ты, Герман, виноват, не ведешь протоколы! Хорошо, Заяц, читайте нам одно свое самое лучшее стихотворение. Но чтоб было не хуже «Любки Фейгельман», которую я читал даже в Московском горкоме партии! — почему-то сказал Смеляков и засмеялся. Заяц стал читать длинное стихотворение, кажется, о друзьях. Я наблюдал за Смеляковым. Он уже сидел в полудреме, видимо, до заседания успел побывать в буфете. Похоже, стал засыпать. В это время Заяц с пафосом произнес очередную строку, что-то вроде: «поднять стакан вина с друзьями...» Смеляков встрепенулся: — Неплохая строка! Поднять стакан вина с друзьями... Так о чем речь, товарищи? По-моему, вопрос ясен. Кто за то, чтобы принять Анатолия Зайца в члены Союза писателей? — И поднял руку. Приняли единогласно. Поздравляя Зайца, я в этот день ему не завидовал. Евгении Онегины... На одном обсуждении Смеляков сказал: — Мне надели эти Евгении Онегины с партийными билетами! Гонорар Как-то он выбирался из сугроба возле Дома литераторов, а выбравшись, сказал с сожалением: — Вчера получил гонорар, хотел от Таньки спрятать и засунул в такси под сиденье... Стихийный митинг — У американского посольства готовят трибуну и стягивают милицию, — сказал он, — сейчас будет стихийный митинг протеста... [390] Предсказание Прочитав стихи юной симпатичной поэтессы, Смеляков сказал: — Девочка, ты, может, и пробьешься, но ведь тебя за...бут! Похоже, так и вышло. Поздравил Мне рассказывали, что в день свадьбы Евтушенко с Ахмадулиной в «Правде» вышла разгромная статья о Евтушенко. В то время это много значило. Молодожены решили зайти к Смелякову, чтобы тот их поздравил. Они предстали перед ним, и юная Белла сказала: — Ярослав Васильевич, мы с Женей сегодня расписались и вот пришли к вам... — Это мне напоминает свадьбу Гитлера и Евы Браун, — мрачно сказал Смеляков. Он прочитал статью... Почему? Ярослав Васильевич рассказывал, как был в гостях у Евтушенко: — Вошел в прихожую. Смотрю: за дверью картина, сапоги видны. Неужели Сталин? Оказалось — рыбак. А я подумал, Сталин. Это у Чуева бог — Сталин. А у меня Ленин. — Подумав, добавил: — А может, даже и Маркс. Дальше еще комната, там спит его эта Галя... Он достал из холодильника сухое вино, а я вообще не пью эту кислятину. Вышел на балкон, плюнул вниз, попал на его машину. Стою и думаю: «Почему я всю жизнь пишу за Советскую власть, и у меня двухкомнатная квартира, а Евтушенко пишет против Советской власти, и у него сто квадратных метров?» (Что-то было в этих словах. Один из руководителей Союза писателей, помнится, сказал мне с улыбкой: «Хочешь получить квартиру — напиши заявление против ввода наших войск в Чехословакию, сразу дадут!» Такой уже стала Советская власть.) [391] Коммунизм Смеляков однажды заметил: — У всех разное представление о коммунизме. Евтушенко, например, представляет себе коммунизм так, что рабочие всего мира каждый день в определенное время будут ему аплодировать стоя. Разбирали, пробирали... В 1967 году меня пробирали четыре часа на бюро секции поэтов за стихи о Сталине. Смеляков председательствовал и сказал в заключение: — Мне надоело возиться с молодыми: Чуева вести от сталинизма, а Евтушенко к коммунизму! Осенью того же года меня неожиданно наградили медалью, и Смеляков сказал: — Знаете, Феликс, мы ваше дело решили положить под сукно. После награждения В Кремле писателям вручали правительственные награды. Мне и Олегу Дмитриеву дали по медали «За трудовое отличие». Обмывали в ЦДЛ. Олег проходит мимо столика, где сидит Смеляков с женщинами, обмывающий свой «трудовик» — орден Трудового Красного Знамени. Ярослав Васильевич снисходительно поздравляет Олега: — Ну, медалька, это тоже ничего... Ироничный Дмитриев отвечает ему: — А вы знаете, Ярослав Васильевич, сколько человек сегодня получили «трудовика»? — Ну, сколько? — Шестьдесят семь, — говорит Олег, не моргнув глазом, разумеется, совершенно «от фонаря». — Ну и что? — недоумевает Смеляков. — А то, что медалью наградили только двоих — меня и Чуева. Вот и делайте выводы! — сказал Олег, быстро отошел в сторону, и весь смеляковский мат достался женщинам за столом. [392] Помню, Олег прочитал мне такую эпиграмму: Яр. Смеляков, большой поэт, в лесу столкнулся с россомахой. Ее он испугался? Нет. Он ей сказал: «Пошла ты на...!» А Смирнов С. В. напечатал эпиграмму, где были такие строки: Ярослав, маститый дядя, громко буркнул, грудь горой: — В поэтической плеяде первый я, а ты — второй! Это о Смелякове и Твардовском. Комсомольская премия В 1968 году премию Ленинского комсомола присудили трем поэтам: В. Маяковскому (посмертно), Я. Смелякову и В. Фирсову. Смеляков сказал: — Конечно, рядом с Маяковским я говно, но и Фирсов рядом со мной тоже говно! Флажок Сидим за столом в ресторане ЦДЛ — Ярослав Васильевич, донской поэт Борис Куликов и я, обедаем. Смеляков полез в карман, говорит мне: — Что смотришь, думаешь, я оттуда орден Ленина достану? У него орден Ленина стал пунктиком: трижды ему давали «трудовика» и ни разу — Ленина. Вынул из кармана только что вышедшую свою книжку «День России»: — Этот Шиферович совсем ох...л: хочет, чтоб я ему посвятил стихотворение «Русский язык»! Заговорили о том, кто под каким знаменем идет. Ради нелепости я сказал: — А я иду под знаменем Алигер! Смеляков от неожиданности даже уронил вилку в тарелку: [393] — А что, у Алигер есть какое-то знамя? — И сам же ответил: — По-моему, это не знамя, а свернутый флажок, с которым стоят на переезде, когда поезд уже прошел... Винокуров — Женя, я тебя выдвину на Государственную премию, — говорит Смеляков поэту Евгению Винокурову, — тебе ее, конечно, не дадут, но пошумишь ты здорово! Авиация Узнав, что я пошел работать в авиационный научно-исследовательский институт и участвую в испытаниях самолетов, Смеляков заметил: — Там дерьма не держут. Не поможет Рассказывал Владимир Бушин, работавший в редакции журнала «Дружба народов», когда Смеляков заведовал там отделом поэзии. Главный редактор журнала Василий Смирнов решил посоветоваться с Ярославом Васильевичем: — А что, если мы в одном из ближайших номеров напечатаем подборку стихов еврейских поэтов? — Мы можем их напечатать, — ответил Смеляков, — но и после этого все равно не перестанут считать тебя антисемитом. У парикмахера Смелякова стрижет знаменитый цэдээловский парикмахер Моисей Михайлович. А Ярославу Васильевичу только вручили Государственную премию СССР за книгу стихов «День России». Указывая на медаль, он говорит: — А знаешь, Моисей, она золотая! [394] — Ах, ах! Что вы говорите! — восхищается парикмахер. — Да, золотая. И знаешь, что я с ней сделаю? — развивает мысль Смеляков. — Интересно — что, Ярослав Васильевич? — Отправлю в Израиль. Там же идет война. Им нужно золото. Парикмахер ничего не ответил, замолк и необыкновенно молча достриг Смелякова, а занявшему место следующему клиенту сказал: — Вы знаете, кто это был? — И сам ответил: — Это был Ярослав Смеляков! Большой поэт и большой интернационалист! Новый цикл Получилось так, что Смелякову в короткий промежуток времени вручили подряд несколько наград: орден, госпремию, еще орден... — Из Кремля не вылезаю, — гудел в ЦДЛ Ярослав Васильевич. И посылал по обычному адресу не понравившихся ему собутыльников. Его попытались осадить, но он еще более разошелся. Прибежал администратор Аркадий Семенович, маленький, с пронзительным писклявым голосом: — Ярослав Васильевич, хоть вы и большой поэт, но мы не позволим вам оскорблять писателей! Смеляков смерил взглядом небогатырского вида администратора и изрек: — А тебя я сейчас возьму за шкирку и выброшу в форточку! Олег Дмитриев, сидевший за соседним столиком, потирая руки, заметил: — Да, против двух «трудовиков» и госпремии Ар-кашка не попрет! И действительно, Аркадий Семенович удалился, а кто-то из пожилых литераторов сказал: — На характере Ярослава, конечно, сказались его отсидки и финский плен. — И тут же добавил: — Но и до этого он был точно таким! На месте Аркадия Семеновича возник директор писательского дома Филиппов и, сдерживая себя, твердо выдал: [395] — Ярослав Васильевич, вам надлежит немедленно покинуть помещение Центрального Дома литераторов! Смеляков ничего не ответил, встал, подошел к буфету, купил у Муси самый роскошный бисквитный торт, быстро надел его на голову невысокому директору да еще сделал смазь кремом по лицу. И сел на свое место, продолжая много выпивать и слегка закусывать. Филиппов побежал отмываться на кухню и, отмывшись, вновь возник у смеляковского столика: — Ярослав Васильевич, как будем поступать? Милиция или психиатричка? Смеляков сразу сообразил что альтернативы не будет и, поскольку хорошо знал, что в милиции бьют, мрачно ответил: — Психиатричка. Приехали санитары, забрали. В больнице он пробыл две недели и написал прекрасный цикл стихотворений... Такие вот воспоминания у меня о Смелякове. А иное не запомнилось. Есть еще несколько стихотворений. Ими и закончу Пластинка Пластинка тонкая измялась, я осторожно распрямлю ее затертую усталость — я этот голос так люблю. Пусть под иголкой чуткой снова спираль совьет осенний день, на тротуаре Кишинева сутуло-кепочную тень. Паркет студенческого клуба, ломтями солнце на полу, лучи, дробясь, щекочут губы, и в полном зале я в углу. Читал стихи поэт суровый, угрюмо, без игры читал. Во мне ж мое кипело слово, как будто плавился металл. [396] Меня как будто бы не стало, слова упали, леденя, когда в тиши большого зала внезапно вызвали меня. Иду в застиранной тужурке на сцену, в сбитых башмаках.. Как гордо, трепетно и жутко стоять всего в пяти шагах От настоящего поэта — впервые вижу, рядом, вот. Он говорит: — Читай всем это! — и мне мои стихи дает. И я читаю, забывая себя, его и целый зал, а он встает, перебивая: — Я тоже так бы написал! Я в общежитие вбегаю, в ботинках прямо на кровать, лежу, сияю... Жизнь какая меня крутнет, откуда знать? Но этот голос из железа как бы во мне меня открыл, он словно душу мне надрезал и слово кровью окропил. Тот грубый голос не остынет, и я внимаю в тишине: «Должны быть все-таки святыни в любой значительной стране». Что-то тяжело без Смелякова, пусто в поэтическом дому, хочется, чтоб рявкнул он сурово, даже и не знаю почему. Хочется со строчками на совесть подойти к нему и почитать, чтобы он, придав словам весомость, называл на «вы» меня опять. [397] ...Редко видел. Не точил с ним лясы. Сдерживал и трепетность, и пыл. Почему-то я его боялся, почему-то он меня любил. Вот сидит он рядышком с Твардовским у большого зала на виду, вот идет, сутулясь, по подмосткам, и к нему сейчас я подойду. Виски памяти Солоухина Не позвонит Володя Солоухин. Никогда не позвонит. Его отпели в храме Христа Спасителя, и патриарх сказал речь. Умер Владимир Алексеевич в 1997-м, 4 апреля, как раз в день моего рождения. А ведь совсем незадолго позвонил, привычно окая: — Володя Солоухин это. Я собирался прийти к нему с бутылкой шотландского виски, потому что ему нравились слова из песни Вертинского: Как хорошо с приятелем вдвоем Сидеть и пить простой шотландский виски... «Простой шотландский виски», — повторял он, со смехом выделяя «простой». Как-то он пригласил меня на дачу в Переделкино и говорит: — Я недавно был в Пориже и прикупил там одну коссетку, Вертинский, «Песня о Сталине». Думаю, кому подарить? Конечно, Феликсу! Мы тут же прокрутили «коссетку»: Чуть седой, как серебряный тополь, Он стоит, принимая парад. Сколько стоил ему Севастополь, Сколько стоил ему Сталинград! Удивительная песня. Тем более Вертинский, в эмиграции. У нас в стране-то понятно. В сороковые годы у каждого советского певца была «своя» песня о Сталине. Максим Дормидонтович Михайлов паровозным басом гудел: И смотрит с улыбкою Сталин, Советский простой человек. [398] Великий Лемешев выводил бархатным тенором: Богатырь народ-герой советский Славит Сталина-отца. Без голоса, но с чувством пел Утесов: Так пять моряков умирали На крымской горящей земле, Но клятву матросскую Сталин Услышал в далеком Кремле. Бодро звенели голоса Бунчикова и Нечаева: Сталинской улыбкою согрета, Радуется наша детвора. А кто-то из знаменитых, «народных» певиц щемящим откровением французской матери едва не доводил слушателей до слез: И хоть вы не верите в бога, Но все же я вам признаюсь: В своей комнатушке убогой За ваше здоровье молюсь. Так было. Но Вертинский, его-то кто «за хвост тянул»? А он, грассируя, выводил: Как высоко вознес он державу, Вождь советских народов — друзей, И какую всемирную славу Создал он для Отчизны своей! ...Тот же взгляд. Те же речи простые, Так же скупы и мудры слова. Над военною картой России Поседела его голова. На даче Солоухина на стене — портреты последнего царя и царицы, фотография царской семьи. Мы не сходились во взглядах, скажем так, не во всем сходились, но это не мешало нам дружески общаться. Видимо, сказывалось то, что наши взгляды давно устоялись и состоялись, и каждый с уважением знал об этом. — Что ж ты с Николашкой Кровавым носишь кольцо? — спросил у него один из писателей в Доме литераторов, указывая на перстень, сделанный из царской золотой монеты с изображением самодержца. [399] |